К Колыме приговоренные
Шрифт:
Когда мы садились в лодку, якут уже не стоял на ногах. Он сидел на земле и, пьяно мотая головой, что-то бормотал под нос. Вокруг него, в оставшихся от нас объедках, копошились жирные вороны.
— Зачем старика поил?! — возмущался сидящий на корме другой, уже молодой якут. — Ваша дурак, что ли? — И зло сплевывал в воду.
Когда за переправу мы предложили ему деньги, он сплюнул, как и раньше, зло, но уже в лодку, где мы только что сидели, и сказал:
— Дурак бесплатно вожу!
— Вот тебе и харя! — смеялся Мишка, а Потанин, уже заметно пьяный, не сдавался.
— Ну, это мы еще посмотрим! — говорил он.
Вместе вот с такой дурью, у Потанина было и другое, на первый взгляд, прямо противоположное. Пришло ему как-то в голову приручить к своему двору всех бродячих в посёлке собак. Дело хорошее: кому не понравится, что этой вечно голодной и злой своре, рыскающей по улицам и помойкам, кто-то устроит свой приют. Ведь что только ни делали с этой четвероногой тварью, и всё бесполезно. Нанимали Ваську одноглазого на их отстрел. Получалось у него неплохо: с одним глазом, когда брал эту тварь на мушку, второй закрывать было не надо. Но и с ним вышла осечка: после отстрела двух-трех собак, другие, разобравшись, в чём дело, убегали в лес. Одичав, они становились ещё злее, и родители уже боялись выпускать детей за посёлок. Решили устроить им отлов. Приехали из района два пьяных мужика с веревочной сетью и длинными баграми. И из этого ничего не получилось. Гоняясь с матом за собаками, они сами путались в сети, а когда одну из них поймали, она подняла такой вой, что вслед за ней завыло всё собачье поголовье, в том числе и на цепях, одомашненное. Понятно, в защиту их поднялась общественность: одни — потому что облавы на собак с баграми и сетью травмируют детей, другие пошли дальше, стали доказывать, что бродячие собаки — наши санитары, без них мы бы давно задохнулись в смраде разлагающихся на помойках отходов. Мужиков из посёлка погнали, и дело на этом стало. И тут вдруг Потанин! Да ради бога, давай, Потанин, бери это дело в свои руки, наводи порядок! Что толкало Потанина на это дело, понять было трудно. Вероятно, все люди делятся на две категории. Одни уже со школьной парты знают, что им надо. Географию они учат, чтобы не заблудиться, арифметику, чтобы не ошибиться, а русский, чтобы не наговорить лишнего. О таких говорят; жизнь прожил, что за партой просидел. Другие — уже в первом классе ловят за окном ворон, дальше — по настроению, а потому — через пень-колоду, а в жизни как получится. И если из первых вырастают чиновники, бюрократы и академики, то из вторых, кто не угодил в тюрьму, либо бездельники, либо те, кто не знает, зачем лезет в гору и летит в небо, что ищет в тайге и тундре, чего ему надо, например, в ледяной Антарктиде или в безмолвной Арктике. Правда, выходят из них и учёные, но никогда — академики, потому что такие учёные, как правило, с раскаленным генератором идей в голове, из которых если что-то и тянет на открытие, то признаётся только после того, как учёные эти умирают. Потанин был из второй категории, и мне казалось, что и его предки шли в Сибирь не за соболями и мамонтовой костью, не за сытой жизнью и мирным покоем, а за тем неизвестным, по которому у всех, кто не знает, что делает, горит душа и чешутся руки. Так как Потанину дальше на восток идти было некуда, там лежала американская Аляска, а душа, как и у предков, у него горела и руки чесались, он, видимо, и взялся за этих собак. И это у него получилось. Ведь собаки знают, чего от них хотят люди, а перед теми, кто им хочет добра, они готовы разбиться в лепешку. Когда Потанина убили, на могиле его, особенно в осеннюю непогоду, так выли собаки, что всем становилось жутко. Правда, говорили, что это не собаки воют, а ветер в пустой бочке, которую поселковые сорванцы ради забавы затащили на кладбище.
А затеянное Потаниным собачье дело в посёлке тогда всех устраивало. Не тряслись за детей мамаши, не бегали с ними в амбулаторию за прививками от бешенства, никто не кусал уже и пьяных мужиков, правда, с помоек несло больше, но что поделаешь: и в полезном, какое бы оно ни было, всегда есть капля вредного. Довольные Потаниным, все закрывали глаза на его браконьерство, которым он занимался, чтобы прокормить собак. Прирученные им собаки во двор пускали не всех. Пускали дурачка Кузю, собиравшего в посёлке милостыню, чтобы прокормить себя и свою больную мать, пускали они и сторожа Ефима, который по своей глупой простоте своего добра не нажил, а за чужое готов был всадить любому в заднее место ружейной дроби, не трогали они и проститутку Тоню, о которой хоть и говорили, что она подстилка, но на самом деле отдавалась она мужикам не из похоти, а из жалости к ним. А вот снабженцу Ерохину, отгрохавшему кирпичный дом на одной зарплате, они порвали брюки и покусали ноги.
— Не воруй! — смеялся вслед ему Потанин.
Поселковой голове, обещавшему народу золотые горы и манну небесную, они откусили палец.
— Не обманывай! — смеялся и над ним Потанин.
А главное, они не терпели любителей выпить за чужой счет.
— К Потанину без бутылки не ходи! — смеялся он, когда эти любители убегали от него покусанными.
Конечно, в истории с собаками нельзя было не отдать должного и жене Потанина, Федосее. Какая это баба потерпит на своём дворе свору собак, а Федосея терпела, потому что у неё было доброе сердце и мягкая, как воск, душа. «Они же несчастные», — говорила она, и глаза её, большие и круглые, казалось, наполнялись слезами. Своего Потанина она называла ласково Потаня, хотя он её, как впрочем, и всех баб в посёлке, звал Фенькой. Рода она была кержацкого, а потому, как считал Потанин, глупого и никому не нужного. Однако это не мешало ему ставить её выше всех баб в поселке.
— Моя Фенька глупой породы, — говорил он соседке, — но тебе до неё, как до Киева.
Похожая на худую сороку, соседка обиженно дергалась:
— До какого Киева? До украинского, что ли?
— Дура! — смеялся Потанин. — По-твоему, Киев в Туркестане?
Соседка обижалась и, когда уходила, клевала Федосею:
— Подумаешь, цаца!
А Федосея Потанина и любила, и считала, что умнее его в посёлке никого нет. Ведь вот и собаки: не кто-то другой решил их приручить, а он, её Потанин. Чтобы подчеркнуть это, она при всякой встрече со знакомыми говорила:
— А мой-то Потанин опять собаку привёл.
Знакомые, не подавая вида, что над ней посмеиваются, говорили:
— Господи, да с таким-то мужиком чего не жить. Живи — не хочу!
Федосея этому радовалась, как ребёнок, а обиженная Потаниным соседка злилась. По натуре она, наверное, баба была неплохая, но, кто этим не страдает, держалась о себе высокого мнения. Свой острый нос она совала во все поселковые дела, по любому вопросу имела своё мнение, в общем, считала себя далеко не дурой. Да и из семьи она была немецкой. Отца ее звали Францем, правда, чёрт его дернул назвать её по-русски, Авдотьей. Поэтому, когда спрашивали её имя, она говорила:
— Ой, да зовите меня просто Францевной.
Вот эта-то Францевна и решила отомстить Потанину за его Киев. Недолго думая, она разнесла по посёлку, что Потанин ходит к чужой бабе. Она сама видела, как он ночью перелазил к ней через ограду. Кто поверил в это, кто нет, но никому не пришло в голову, что такого медведя, как Потанин, ни одна ограда не выдержит, да и зачем ему это делать, когда любая баба сама откроет ему калитку. Конечно, скоро слухи о коварном Потанине дошли до Федосей, и она от расстройства слегла в больницу. Для Францевны это не прошло даром. Одинокий и расстроенный Потанин дня через три после этого пригласил к себе сторожа Ефима. Когда они выпили, он сказал ему:
— Иди, скажи этой стерве: Потанин умер.
— Как умер? — не понял Ефим.
— Скажи, от кровоизлияния, — пояснил ему Потанин.
До Ефима, хоть он и был сильно пьян, дошло — что от него надо.
Францевна, когда он заявился к ней, сидела за столом и пила кофе из любимой чашечки.
— Потанин помер, — брякнул он ей с порога, а присев на табуретку, что стояла рядом, схватился за голову и сделал вид, что плачет. — Ведь вот, живой был, — стонал он, — а раз — и помер!
Францевна выронила из рук любимую чашечку, и от неё остались на полу одни осколки.
— Не может быть! — вскричала она и тоже схватилась за голову.
Держалась она за неё недолго. Вскочив на ноги, она воздела руки к потолку и застонала:
— Не-ет, Потанин не мог умереть!
Ефим решил, что она ему не верит.
— Да постыдилась бы, Францевна! Кровоизлияние у него.
Отыграв свою роль, Францевна бросилась в дом Потаниных, а Потанин, закрыв глаза, уже лежал вверх лицом на кровати.
— Ой, бедная Федосеюшка! Да за что же ей это?! — увидев его, взвыла Францевна по-новому.
Выла она не очень долго, а когда перестала выть, Потанин открыл глаза и сказал:
— Здорово, стерва!
Францевна, не ойкнув, как была, так и упала в обморок. В этот же день Федосею выписали из больницы, а на её кровать положили Францевну.
А погиб Потанин по-глупому. Шли они с Мишкой по улице. Как всегда, по солнечным дням, с рисовкой напоказ, разгуливали по ней голоногие пигалицы, старухи, кучкуясь у подъездов, ругали нынешние порядки, звонкоголосая детвора шныряла под ногами, и ничто, казалось, не предвещало беды. У магазина они встретили дурачка Кузю. Был он в грязном халате и в стоптанных, не по размеру, ботинках. Застывшая на лице мягкая улыбка и голубые с белыми ресницами глаза придавали ему вид подростка, а сбитая в грязную мочалку бородка — вид неопрятного старца.
— А у меня сегодня день рождения, — радостно сообщал он всем, кто проходил мимо.
Его поздравляли, подавали, кто что может, а потом всякий раз спрашивали:
— И сколько же тебе, Кузя, исполнилось?
Кузя морщил лоб, усиленно думал над ответом, а потом, безнадёжно махнув рукой, отвечал:
— Ой, что-то я забыл у мамки спросить!
Все над этим весело смеялись.
Сейчас перед ним торчали два подпитых придурка: один длинноволосый, с фингалом под глазом, другой с дебильным выражением лица и недопитой бутылкой водки. Они разыгрывали Кузю.