К критике политической экономии знака
Шрифт:
Формальный код и социальная практика
Таким образом, нет смысла составлять список предметов и социальных значений, к этим предметам привязанных: такой код имел бы в данном случае не большую ценность, чем какой-нибудь сонник. Несомненно, предметы являются носителями индексированных социальных значений, носителями социальной и культурной иерархии, что обнаруживается в мельчайшей из их деталей – форме, материале, цвете, сроке службы, расположении в пространстве и т. д., – то есть они составляют определенный код. Но именно поэтому есть все основания полагать, что индивиды и группы, ни в коей мере не следуя беспрекословно предписаниям кода, используют различительный императивный список предметов как любой другой моральный или институциональный код, то есть используют его по-своему: они играют с ним, обманывают его, говорят на нем, следуя своему классовому диалекту.
Итак, такой дискурс должен быть прочитан в своей классовой грамматике, классовых акцентах, в противоречиях, возникающих между индивидом и его социальным положением или между группой и ее социальным положением, в противоречиях, проговариваемых в самом дискурсе предметов. Обоснованный социальный анализ должен поэтому вестись на уровне конкретного синтаксиса ансамблей предметов – синтаксиса, эквивалентного тому или иному рассказу и толкуемого в категориях социального предназначения, так же как рассказ сновидения интерпретируется в категориях бессознательных конфликтов, – то есть на уровне ляпсусов, промахов, противоречий этого дискурса, который не может примириться с собой (поскольку тогда он выражал бы идеально устойчивый социальный статус, что в обществах нашего типа невозможно), а потому он всегда, напротив, высказывает в этом своем синтаксисе невроз мобильности, инертности или социальной регрессии. Кроме того, такой социальный анализ должен выполняться на отношении – в некоторых случаях рассогласованном или противоречивом – данного дискурса предметов к другим формам социального поведения (профессионального, экономического, культурного). Иными словами, социологический анализ должен избегать как «феноменологического» прочтения («картин» предметов, соотнесенных с социальными характерами или типами), так и простого воспроизведения формального кода предметов, который в любом случае, пусть он и заключает в себе строгую социальную логику, никогда не проговаривается в речи сам по себе, всегда подвергаясь определенной проработке и преобразованию в логике, свойственной каждой ситуации.
Таким образом, предметы, их синтаксис и их риторика отсылают к определенным социальным целям и социальной логике. Поэтому они говорят не столько об их пользователе и технических практиках, сколько о социальных претензиях и смирении, социальной мобильности и инертности, о привыкании к новой культуре и погруженности в старую, о стратификации и социальной классификации. Каждый индивид и каждая группа ищут посредством предметов свое место в определенном порядке, пытаясь при этом своим личным движением этот порядок пошатнуть. В предметах обретает свой голос стратифицированное общество [15] , и если кажется, что предметы – подобно масс-медиа – говорят со всеми (ведь больше нет права на кастовое обладание предметами), то разговор этот они ведут лишь затем, чтобы поставить каждого на свое место. Короче говоря, под знаком предметов, под печатью частной собственности скрывается непрерывный социальный процесс наделения значением. А предметы, по ту сторону своей простой применимости, везде и всегда являются категориями и выражениями этого социального процесса значимости.
15
Являющееся, как мы увидим в дальнейшем, несомненно, классовым обществом.
III. Дифференциальная практика предметов
В силу всех вышеперечисленных причин – раз уж социальная стратификация, мобильность и стремления являются ключами к социологическому исследованию «мира» предметов – именно конфигурация предметов в восходящих, подвижных или «активных» классах, имеющих нечеткий и в то же время критический статус, то есть в так называемых средних классах, в этом подвижном стыке стратифицированного общества, в классах, находящихся на пути к интеграции или окультуриванию, иначе говоря, – в классах, уклоняющихся от судьбы промышленного пролетариата, обреченного на социальное исключение, или же от судьбы сельского захолустья, но не имеющих возможности наслаждаться наследством уже достигнутого положения, именно практика предметов (и психологические аспекты, ее закрепляющие), характерная для таких социальных категорий, будет интересовать нас в первую очередь.
Социальная мобильность и инертность
Известно, что в этих подвижных социальных слоях главной проблемой является рассогласование между предполагаемой мобильностью (стремлениями) и реальной мобильностью (объективными шансами социального продвижения). Известно также, что эти стремления не являются свободными, что они зависят от социальной наследственности и от уже достигнутого положения [16] . Ниже определенного порога мобильности они вообще исчезают – в абсолютном смирении. В общем, они относительно нереалистичны: мы надеемся на большее, чем объективно в состоянии достичь, и, в то же самое время, они относительно реалистичны: мы не даем разыграться нашему излишне честолюбивому воображению (за исключением патологических случаев). Эта сложная психологическая картина сама опирается на неявную интерпретацию социальными агентами объективных социологических данных; индустриальные общества предоставляют средним категориям населения определенные шансы на продвижение, но шансы сравнительно небольшие; социальная траектория, за исключением отдельных случаев, оказывается достаточно короткой, социальная инертность весьма ощутима, всегда остается возможность для регресса. В таких условиях создается впечатление, что
16
Так, в процентном соотношении число рабочих, которые хотят, чтобы их дети получили высшее образование, намного меньше, чем число представителей высших классов, желающих того же самого для своих детей.
мотивация к восхождению по социальной лестнице выражает интериоризацию общих норм и схем общества постоянного роста;
избыток стремлений по отношению к реальным возможностям выдает разбалансировку, глубокое противоречие общества, в котором «демократическая» идеология социального прогресса при случае вмешивается для того, чтобы компенсировать и переопределить относительную инертность социальных механизмов. Скажем иначе: люди надеются, потому что «знают», что могут надеяться, но они не слишком надеются, поскольку «знают», что это общество чинит непреодолимые препятствия свободному восхождению, и при этом они все-таки чересчур надеются, поскольку в своей жизни сами опираются на общую идеологию мобильности и роста. Уровень их стремлений вытекает, следовательно, из компромисса между реализмом, питаемом фактами, и ирреализмом, поддерживаемым окружающей их идеологией, то есть из компромисса, который в свою очередь отражает внутреннее противоречие всего общества.
Сам этот компромисс, реализующийся социальными агентами в их проектах на будущее и в планах на детей, выражается также и в их предметах.
Домашний порядок и общественный вердикт
Здесь сразу же необходимо устранить возможное возражение, заключающееся в том, что частная собственность на предметы создает для них особую область юрисдикции, которая решительно отличает поведение, связанное с частными предметами, от всех остальных форм поведения, управляемых социальными ограничениями. «Частное» и «общественное» исключают друг друга только в обыденном сознании, ведь, хотя кажется, что предметы принадлежат исключительно домашнему порядку, мы уже выяснили, что их смысл проясняется только в их отношении к социальным директивам конформности и мобильности. На более глубоком уровне рассмотрения обнаруживается, что юрисдикция системы социальных ценностей имманентна домашнему порядку. Частное отношение скрывает глубокое признание общественного вердикта и согласие с ним. Каждый в глубине души знает, хотя, возможно, непосредственно и не ощущает, что его судят его же предметами, оценивают ими, и каждый подчиняется такому суждению, пусть и в форме его отвержения. Речь здесь идет не только об императиве конформности, берущем начало в замкнутой группе, или же об императиве вертикальной мобильности, адресуемом всем обществом в целом, но и о том порядке, в котором только и может организоваться индивид или группа – в том самом движении, которое задает их социальное существование. В «частном» или «домашнем» пространстве (и, следовательно, во всей среде предметов), воспринимаемом в качестве убежища, располагающегося по ту или по эту сторону от социальных форм принуждения, в качестве автономного поля потребностей и удовлетворения, индивид, тем не менее, все время продолжает свидетельствовать о легитимности, претендовать на нее и утверждать ее знаками, выдавая в мельчайшей черте своего поведения, в самом ничтожном из своих предметов присутствие той судящей его инстанции, которую он как будто бы отвергает.
Двусмысленная риторика: преуспевание и смирение
По отношению к тем социальным категориям, которые нас интересуют, заключение такого вердикта не может быть положительным: их продвижение по социальной лестнице всегда остается относительным, порой смехотворным, но главное то, что от них ускользает легитимность, то есть возможность обосновать достигнутое положение в качестве безусловной ценности. Именно эта спорная легитимность (спорная в плане культуры, политики, профессии) и обусловливает то, что средние классы с таким остервенением вкладываются в частный универсум, в частную собственность и накопление предметов, создавая за неимением лучшего автономию, в которой они могли бы отпраздновать свою победу, получить реальное социальное признание, которое от них ускользает.
Вот что придает предметам в этой «среде» фундаментально двусмысленный статус: внешне демонстрируя собой успешное социальное продвижение, втайне они показывают (или выдают) социальное поражение. Вот в чем корень умножения предметов, их «стилизации» и организации – в риторике, которая, если воспользоваться термином П. Бурдье, является не чем иным, как «риторикой безнадежности».
То, как предметы пытаются предстать перед нами, то, как они словно бы предупреждают ценностные возражения и подчиняются скрытой юрисдикции социальной иерархии, заранее ее при этом отвергая, – все это, создавая живую драму частной собственности, изображает
также особую социальную страсть и питает социальную патетику подобного дискурса предметов. Не будем забывать, что, несмотря на все важные отличия, демонстрация собранного урожая в садах жителей Тробрианских островов тоже всегда является провокацией, соревнованием, вызовом, оставаясь при этом ритуалом, нацеленным на создание порядка ценностей, правилом игры, необходимым, чтобы примкнуть к этому порядку. В потлаче «доказательство приводится» неуемным разрушением предметов и богатств. В тех формах частной собственности и частного потребления, которые нам известны и которые, якобы, основываются на индивидуальном порядке, этот социальный антагонистический аспект демонстративности как будто бы отклонен и аннулирован. Но в действительности – ничего подобного, дело может обернуться таким образом, что процессы, происходящие внутри общества «потребления», с новой силой воссоздадут функцию «антагонистических» индикаторов, присущую предметам. Как бы то ни было, что-то от древних практик все еще преследует современные предметы, так что их присутствие не бывает нейтральным, оно всегда страстно.
Стилистические модальности
На уровне предметов многие стилистические модальности отсылают к указанной «риторике безнадежности». Все они берут начало в логике (или эстетике) симуляции – симуляции буржуазных моделей домашней организации. Нужно, впрочем, отметить, что референтными моделями в таком случае оказываются не модели современных высших классов, поскольку последние требуют гораздо большей изобретательности. Для «активных» классов ориентиром стал традиционный буржуазный порядок, который был сформирован в период от Империи до Реставрации в процессе усвоения прежних аристократических моделей.