К суду истории. О Сталине и сталинизме
Шрифт:
…Когда Союзное бюро было “сформировано” на “международной основе”, его пополняли, по указанию следователей, дополнительными членами. В их числе оказался, между прочим, и В. К. Иков – неожиданно для основных “участников” Союзного бюро. Как проходило это пополнение, можно судить на примере М. И. Тейтельбаума. Уже состав Союзного бюро был определен и согласован следствием и обвиняемыми, когда меня вызвал из камеры следователь Апресян. В его кабинете я застал Тейтельбаума, которого никто из обвиняемых в своих показаниях не называл. Я знал Тейтельбаума много лет как партийного работника, социал-демократа. В прошлом он был большевиком, во время Первой мировой войны перешел к меньшевикам, в 1917 году состоял секретарем Московского комитета меньшевиков, после Октябрьской революции порвал с меньшевиками и работал в заграничном аппарате Наркомвнешторга. Когда я вошел, следователь Апресян поднялся и вышел, оставив нас вдвоем. Тейтельбаум обратился ко мне: “Я уже давно сижу в тюрьме. Меня били и требовали признания в том, что я брал взятки за границей с капиталистических торговых фирм. Я не выдержал истязаний и «признался». Это ужасно – ужасно жить и умереть с таким позором. Следователь Апресян вдруг мне сказал: «Может быть, вы хотите переменить показания – признаться в участии в контрреволюционном меньшевистском Союзном бюро? Тогда у вас будет не уголовное, а политическое преступление». «Да, хочу, – ответил я, – как это сделать?» Апресян говорит: «А я сейчас позову Якубовича. Вы его знаете?» «Знаю». Вот он и позвал вас. Товарищ Якубович, умоляю вас – включите меня в Союзное бюро. Лучше я умру как контрик, а не как мошенник и негодяй”. Тут в комнату вошел Апресян. “Ну как, договорились?” – обратился он к нам с усмешкой. На меня смотрели с мольбой полные отчаяния глаза Тейтельбаума. “Я согласен, – сказал я, – подтверждаю участие Тейтельбаума в Союзном бюро”. “Ну вот и хорошо, – сказал Апресян, – пишите показания, а остальные за вами подпишут. А вы, Тейтельбаум, заново пишите все показания, а старые я уничтожу”. Вот так формировалось Союзное бюро.
За несколько дней до начала процесса состоялось первое “организационное заседание” Союзного бюро в кабинете старшего следователя Д. М. Дмитриева и под его председательством. В этом заседании кроме 14 обвиняемых приняли участие Апресян, Наседкин и Радищев. На заседании обвиняемые познакомились друг с другом, и согласовывалось – репетировалось – их поведение на суде. На первом заседании эта работа не была закончена, и оно было повторено.
Я был в смятении. Как вести себя на суде? Отрицать данные на следствии показания? Попытаться сорвать процесс? Устроить мировой скандал? Кому он пойдет на пользу? Разве это не будет ударом в спину Советской власти? Коммунистической партии? Я не вступил в нее, уйдя от меньшевиков в 1920 году, но ведь я политически и морально был с нею и остаюсь с нею. Какие бы преступления ни совершал аппарат ОГПУ, я не должен изменять партии и государству. Не скрою, я думал и о другом. Если я откажусь от ранее данных показаний на процессе, что со мной сделают палачи-следователи? Страшно об этом и подумать. Если бы только смерть. Я хочу смерти. Я искал ее и пытался умереть. Но ведь они умереть не дадут – они будут медленно пытать, пытать бесконечно долго. Не будут давать спать до тех пор, пока не наступит смерть. А когда она наступит от бессонницы? Раньше, вероятно, придет безумие. Как на это решиться? Во имя чего? Если бы я был врагом Коммунистической партии и Советского государства, я нашел, может быть, нравственную опору своему мужеству в ненависти к ним. Но ведь я не враг. Что же может побудить меня на такое отчаянное поведение на суде?
С такими мыслями и в таком душевном состоянии меня вызвали из камеры и привели в кабинет, где сидел Н. В. Крыленко, назначенный государственным обвинителем на наш процесс. Я знал Крыленко давно – еще с дореволюционных времен. Знал близко. В 1920 г., когда я был смоленским губпродкомиссаром, он приезжал в Смоленск в качестве уполномоченного ЦК партии по наблюдению и руководству заготовкой хлеба. Некоторое время он жил в моей квартире. Мы спали в одной комнате…
Предложив мне сесть, Крыленко сказал: “Я не сомневаюсь, что вы лично ни в чем не виноваты. Мы оба выполняем наш долг перед партией, – я вас считал и считаю коммунистом – я буду обвинителем на процессе, вы будете подтверждать данные на следствии показания. Это наш с вами партийный долг. На процессе могут возникнуть непредвиденные осложнения. Я буду рассчитывать на вас. Я попрошу в случае надобности председателя дать вам слово. А вы найдете, что сказать”. Я молчал. “Договорились?” – спросил Крыленко. Я что-то невнятно пробормотал, но в том смысле, что обещаю ему выполнить свой долг. Кажется, на глазах у меня были слезы. Крыленко приветственно помахал рукой. Я вышел.
На процессе действительно возникло осложнение, предвиденное Крыленко. Так называемая Заграничная делегация меньшевистской партии обратилась к суду с пространной телеграммой-протестом, опровергающей материалы происходящего процесса. Крыленко огласил эту телеграмму на суде и, окончив чтение, попросил председательствующего Н. М. Шверника предоставить слово для ответа подсудимому Якубовичу. Мое положение было бы весьма затруднительным, если бы Заграничная делегация в своей телеграмме, честно отвергая лживые измышления о якобы совершившемся по ее указаниям вредительстве, высказывала бы сочувствие к обвиняемым, вынужденным насилием давать ложные показания. Что мог бы я противопоставить таким заявлениям? Но Заграничная делегация сама облегчила мою роль. Отвергая обвинительный материал, она вместе с тем заявляла, что подсудимые не имеют и никогда не имели никакого отношения к социал-демократической меньшевистской партии, что это не более как провокаторы, подкупленные Советским правительством. Тут я уже мог говорить правдиво и честно, изобличая Заграничную делегацию во лжи и лицемерии, напоминая о роли и заслугах в истории меньшевистской партии ряда подсудимых и обвиняемых и обвиняя меньшевистское руководство в измене революции и предательстве интересов социализма и рабочего класса. Я говорил с эмоциональным подъемом и силой убеждения. Это была одна из моих лучших политических речей. Она произвела большое впечатление на аудиторию переполненного Колонного зала (я это чувствовал по моему ораторскому опыту) и, пожалуй, была кульминационным пунктом процесса – обеспечила его политический успех и значение. Мое обещание, данное Н. В. Крыленко, было выполнено.
На другой день, начиная свои показания перед судом, А. Ю. Финн-Енотаевский заявил, что он полностью присоединяется ко всему сказанному мною в адрес Заграничной делегации, и добавил, что я выступал в данном случае от имени всех обвиняемых.
Процесс прошел гладко – с внешним правдоподобием. Несмотря на допущенные следствием грубые ошибки в его мотивировании. В особенности в эпизоде с якобы имевшим место нелегальным приездом в Советский Союз члена меньшевистского ЦК Р. А. Рейн-Абрамовича. Надо было знать Абрамовича, как я знал его, чтобы понять всю нелепость утверждения о возможности его нелегального приезда в СССР. Во всем составе Заграничной делегации не было человека, менее способного на подобный риск. Как на предварительном, так и на судебном следствии мне удалось уклониться от подтверждения своего свидания с ним. Но Громан и некоторые другие подсудимые наперебой рассказывали о своих с ним встречах. Я слышал впоследствии, что Абрамович опубликовал на Западе неопровержимые доказательства своего алиби…
В своей “защитительной” речи я сказал, что преступления, в которых я сознался, заслуживают высшей меры наказания, что требование государственного обвинителя не является преувеличенным, что я не прошу у Верховного суда сохранения мне жизни. Я хотел умереть. После дачи мною ложных показаний на следствии и на суде я ничего не хотел, кроме смерти, я не хотел жить покрытый позором. Когда после моего выступления я садился на свое место на скамье подсудимых, Громан, сидевший рядом со мной, схватил меня за руку и в гневе и в отчаянии проговорил полушепотом: “Вы сошли с ума! Вы нас всех погубите! Вы не имели права перед товарищами так говорить!”
Но нас не приговорили к смерти.
Когда после приговора нас выводили из зала, я столкнулся в дверях с А. Ю. Финн-Енотаевским. Он был старше по возрасту всех подсудимых и старше меня на 20 лет. Он мне сказал: “Я не доживу до того времени, когда можно будет сказать правду о нашем процессе. Вы моложе всех – у вас больше, чем у всех остальных, шансов дожить до этого времени. Завещаю вам рассказать правду”.
Исполняя это завещание моего старшего товарища, я пишу эти объяснения и давал устные показания в Прокуратуре СССР.
5 мая 1967 года.
Михаил Якубович ».
Заявление М. П. Якубовича в Прокуратуру СССР является не единственным документом, раскрывающим механику подготовки политических судебных процессов 1930 – 1931 гг. Мне был передан еще один документ – «Записки» Б. И. Рубиной о своем брате И. И. Рубине, который также сидел на скамье подсудимых по делу Союзного бюро.
И. И. Рубин, видный ученый в области политической экономии, принимал участие в революционном движении еще с 1905 г. Он был вначале членом Бунда, затем примкнул к меньшевикам. Но после 1924 г. Рубин отошел от политики и посвятил себя исследованиям в области политэкономии. Он работал в Институте Марк са – Эн ге льса – Ле ни на и пользовался большим доверием директора этого института Д. Б. Рязанова. Включение Рубина в Союзное бюро было предпринято главным образом для того, чтобы скомпрометировать Рязанова, к которому Сталин относился с крайней неприязнью.
После процесса Союзного бюро Рубин находился три года в одиночном заключении, а затем был сослан в Актюбинск. Сюда к нему приехали жена, а затем и сестра, которым он рассказал об обстоятельствах, вынудившим его дать ложные показания о себе и Рязанове.
«Вот что я узнала от своего брата, – пишет в своих воспоминаниях Б. И. Рубина. – Когда его арестовали 23 декабря 1930 года, ему предъявили обвинение, что он является членом Союзного бюро меньшевиков. Обвинение это показалось ему настолько нелепым, что он немедленно подал письменное заявление с изложением своих взглядов, что должно было, по его мнению, убедить в невозможности такого обвинения. Когда следователь прочел его заявление, он тут же разорвал его. Брату устроили очную ставку с Якубовичем, который был арестован ранее и признал себя членом Союзного бюро. Мой брат даже и знаком не был с Якубовичем. На очной ставке, когда Якубович, обратившись к моему брату, сказал: “Исаак Ильич, мы же вместе с вами были на заседании Союзного бюро”, – мой брат сразу спросил его: “А где это собрание происходило?” Этот вопрос вызвал такое замешательство в ходе допроса, что следователь, тут же прервав допрос, сказал: “Ну и юрист же вы, Исаак Ильич!” Мой брат действительно был юристом, многие годы работал в этой области. После этой очной ставки обвинение Рубина как члена Союзного бюро отпало. Вскоре брата перевели в Суздаль.
…Допросы в Суздале также не дали следователям желаемых результатов. Тогда Рубина посадили на сутки в карцер. Мой брат был к 45 годам человеком с больным сердцем и больными суставами. Карцер представлял собой каменный мешок в человеческий рост, двигаться в нем нельзя было, можно было лишь стоять или сидеть на каменном полу. Но и это испытание мой брат перенес и вышел из карцера с чувством внутренней уверенности в себе, в свои моральные силы… Затем последовало вторичное заключение в карцер, которое также не дало никаких результатов. Сидел в это время Рубин в камере с Якубовичем и Шером. По выходе из карцера сокамерники встречали его с большой заботой и вниманием; ему тут же приготовили чай, отдавали сахар и другие продукты и всячески старались показать ему свое сочувствие. Рассказывая об этом, Рубин говорил, что это его так удивляло: эти же люди оговаривали его и в то же время так тепло относились к нему. Вскоре Рубин был переведен в одиночку; это явилось поводом для всякого рода мучительных издевательств над ним. Он был лишен всех личных вещей, которые с собой привез, даже носовых платков. В это время он заболел гриппом, ходил с распухшим носом, в язвах, грязный. Тюремное начальство часто устраивало проверку состояния его камеры, и стоило им обнаружить какое-нибудь отклонение от правил содержания камеры, его посылали чистить отхожие места. Принимались всяческие меры, чтобы сломить его волю… говорили, что жена его очень больна, на что он отвечал: “Ничем не могу помочь ей, я и себе не могу помочь”. Были случаи, когда следователь, дружески обратившись к Рубину, говорил: “Исаак Ильич, это нужно партии”. Одновременно применялись ночные допросы, когда человеку ни минуты не давали вздремнуть, будили его, опять донимали всякими допросами, называли “меньшевистским иисусиком”. Так продолжалось до 28 января 1931 года. Ночью с 28 на 29 января его отвели в подвал, где были разные тюремные чины и арестованный, некто Васильевский, которому в присутствии моего брата сказали: “Мы вас сейчас расстреляем, если Рубин не признается”. Васильевский на коленях умолял моего брата: “Исаак Ильич, ну что вам стоит признаться”. Но брат остался тверд и спокоен, даже тогда, когда Васильевского тут же расстреляли. Чувство внутренней правоты было так сильно, что помогло перенести это страшное испытание. Назавтра, в ночь с 29 на 30 января, брата опять повели в подвал. На этот раз там был молодой человек, похожий на студента, брат его не знал. Когда к этому студенту обратились со словами: “Вы будете расстреляны, потому что Рубин не признается”, – студент разорвал рубаху на груди и сказал: “Фашисты, жандармы, стреляйте!” Его тут же расстреляли, фамилия студента была Дороднов. Расстрел Дороднова произвел на моего брата потрясающее впечатление. И, придя обратно в свою камеру, он задумался. Что же делать? Брат решил начать переговоры со следователем, переговоры эти продолжались со 2 по 21 февраля 1931 года… Договорились о том, что брат согласится признать себя членом программной комиссии при Союзном бюро и что он, Рубин, хранил в своем рабочем кабинете в институте документы меньшевистского центра, причем, уволившись из института, он в запечатанном конверте передал их Рязанову как документы из истории социал-демократического движения. При этом Рубин якобы просил Рязанова на короткое время сохранить у себя эти документы. В этих переговорах борьба шла за каждое слово, за каждую формулировку. Неоднократно написанное Рубиным “признание” перечеркивалось и исправлялось следователем. Когда Рубин 1 марта 1931 года вышел на суд, у него в боковом кармане пиджака лежало его “признание”, исправленное красными чернилами следователя. Положение Рубина было трагическим: он должен был признать то, чего не было, а не было ничего; не было его прежних взглядов, не было и не могло быть его связи с другими подсудимыми, большинство которых он и не знал, а с другими был случайно знаком, не было никаких документов, которые ему будто бы передали на хранение, и не было того закрытого пакета с документами, который он якобы передал Рязанову. В ходе допросов и переговоров со следователем для Рубина стало ясно, что имя Рязанова будет фигурировать в этом деле если не в показаниях Рубина, то в показаниях кого-либо другого. И Рубин согласился выступить со всей этой историей с мифическим пакетом. Для брата выступить против Рязанова – это было все равно что против отца родного, как сказал мне брат. Это был самый тяжелый для него момент, и он решил поставить вопрос так, что он обманул Рязанова, который ему безгранично доверял. И это положение о личном доверии Рязанова и об обмане этого доверия Рубиным брат упорно проводил во всех своих показаниях. С этой позиции его никто и ничто не могло сдвинуть. Показание от 21 февраля фигурирует в обвинительном заключении по этому делу, подписанном Крыленко 23 февраля 1931 года. В этом показании сказано, что документы в запечатанном конверте Рубин передал Рязанову и просил на короткое время оставить в институте. Эту позицию об обмане им доверия Рязанова брат подчеркивал во всех своих показаниях как до суда, так и на суде. На суде он рассказал ряд случаев, которые должны были объяснить, почему Рязанов мог Рубину так доверять… Такая постановка вопроса разрушала намерения прокурора в этом вопросе. Он задал прямой вопрос Рубину: “Вы организационную связь не устанавливали?” На это Рубин ответил: “Нет, никакой организационной связи не было, было только большое личное доверие ко мне”. Тогда Крыленко попросил устроить перерыв. Когда он и другие подсудимые перешли в другую комнату, Крыленко обратился к Рубину со словами: “Вы сказали не так, как следовало сказать, после перерыва я вас снова вызову, и вы исправите свой ответ”. Рубин резко ответил: “Не вызывайте меня больше, я опять повторю то, что сказал”. Это столкновение имело своим следствием то, что вместо условленных трех лет заключения Рубину дали пять лет, и то, что в своем заключительном выступлении Крыленко дал Рубину такую уничижительную характеристику, как никому другому. Рубин поставил себе целью все сделать, что в его силах, чтобы выгородить Рязанова… Возможность так определить свою позицию на суде в отношении Рязанова дала Рубину известное моральное удовлетворение. Но эти юридические тонкости были мало кому понятны. Политически Рязанов был скомпрометирован. А Рубин вообще вычеркнут из числа лиц, имеющих право на жизнь, достойную человека. Рубин сам себя в своем сознании вычеркнул из числа таких лиц, как только начал давать показания… Рубин прекрасно понимал, что своим признанием он поставил крест на своей жизни, честной, незапятнанной, полной труда и достижений в избранной научной области. Но не это главное. Главное – это то, что он был уничтожен как человек… Все знали, каким уважением были связаны эти два человека – Рубин и Рязанов. Рязанов, который был значительно старше Рубина, видел в последнем талантливого уче но го-марк сис та, посвятившего свою жизнь изучению и популяризации марксизма. Как человеку Рязанов ему безгранично доверял; он сам был в недоумении от происходящего. Тут я хочу остановиться на таком эпизоде, очень тяжелом, – очная ставка Рубина с Рязановым. Очная ставка была в присутствии следователя. Рубин, бледный и измученный, обратившись к Рязанову, сказал: “Давид Борисович, помните, я вам передал пакет?” Сказал ли что-нибудь Рязанов и что именно, я не помню. Брата тут же отвели в камеру; в камере он начал биться головой о стену. Кто знал спокойствие и выдержанность Рубина, может понять, до какого состояния он был доведен. По слухам, Рязанов говорил, что не понимает, что случилось с Исааком Ильичом.
В Актюбинске брат поступил работать в потребкооперацию плановиком-экономистом. Кроме того, он продолжал заниматься своей научной работой. Летом 1935 года тяжело заболела его жена. Брат прислал мне телеграмму, просил приехать. Я тут же выехала в Актюбинск, жена брата лежала в больнице, сам он был в очень тяжелом состоянии. Через месяц, когда жена его поправилась, я уехала домой в Москву… Брат сказал мне, что в Москву он и не хочет вернуться, не хочет встречаться с прежним кругом знакомых. Это показывало, как глубоко он потрясен всем пережитым. Только большой оптимизм, присущий ему, и глубокие научные интересы давали ему силы жить.