ЖАНРЫ

К своим, или Повести о солдатах
Шрифт:

Я, молча, кивнул, чувствуя, что этот человек нравится мне все больше и больше.

– Нина Марковна, как там у тебя, готово? – громко спросил хозяин кинжальных усов, повернувшись к закрывавшей дверной прем занавеске, откуда слышалось шипение сковороды и тянуло неповторимым запахом только что сваренного борща. – Давай, красавица, будем гостья потчевать.

Из-за занавеси неспешно вышла пожилая полная женщина в цветастом фартуке поверх простенького домашнего платья. В левой руке у нее была поллитровая бутылка без этикетки с жидкостью, в назначении которой усомниться было нельзя, в правой руке две стопки, две вилки и тарелка с солеными огурчиками. Она кивком головы поздоровалась со мной, поставила на стол тарелку и стопки, положила вилки, обтерев фартуком, утвердила в центре поллитровку, потом повернулась к Спиридону Афанасьевичу и просительным голосом сказала:

– Спиря, я переоденусь да к соседке пойду, телевизор вместе посмотрим. Вам без меня только спокойнее будет, беседуйте, сколько душа пожелает. А то, если ты гостю про то рассказывать начнешь, что я от тебя слышала, у меня опять сердце болеть будет. Мне волноваться нельзя. Борща уж сами себе нальете.

Спиридон Афанасьевич кивнул головой, Нина Марковна облегченно вздохнула. Вскоре хлопнула входная дверь, и мы остались с Князевым одни.

– Память в последние годы стала подводить, – пожаловался он мне после того, как мы выпили по стопке и, отведав замечательного борща, отодвинули от себя тарелки, – наверное, контузия, что в 42-м у Сталинграда получил, сказывается. Лица помню, тех с кем судьба сводила, места тоже, леса, реки, села или городки, бараки лагерные, погоду даже помню, – усмехнулся Спиридон Афанасьевич. – Вот, скажем, в тот день под Сталинградом, когда меня снарядом завалило, ветрено было, и дождик накрапывать собирался, или что осень, в какую мы с товарищем по лесу в Лотарингии блудили, сухая была. А вот цифры, фамилии, названия – те хуже, могу и напутать чего. Страх помню, голод, злобу – это вот да, ночью и то, бывало, кулаки сжимал, как давнее виделось. Сейчас-то уж проходить стало, редко бывает. На все равно, когда недавно в крае в госпитале лежал, сосед храпит рядом, а мне снится, что танки на меня идут или самолеты гудят. Трамвай вечером поздно гремит под окном, а надо мной самолеты летят, бомбы, как капли черные, падают… На фронте, когда к Сталинграду отступали, я бомбежку хуже всего переносил.

Когда стреляют, проще, свой снаряд или пулю ты никогда не услышишь, звук идет сзади, и если прожужжало – свистнуло, значит, не твое. А вот с бомбами хуже – там никогда не угадаешь, куда бежать, где прятаться. И хоть ты на ровном месте, хоть в траншее или блиндаже, чувство всегда поганое. Вот смотришь, как они заходят, начинают пикировать, потом от «лапотника», будто капельки, отделяются бомбы, визжат, все больше становятся, обхватишь голову руками, – Князев прижал ладони к седому ежику волос. – Вот так-то и лежишь, ждешь. Такое, хоть сколько лет проживи, не забудешь…

– А как для вас война началась, вы тогда на гражданке были, или в армии служили? – спросил я. – Страшно было, когда впервые мертвых людей рядом увидели? Вообще, расскажите о себе, кто вы, чем до войны занимались?

– Расскажу, – просто сказал Спиридон Афанасьевич. – Обещал ведь. Только давай выпьем сначала, чтоб мне проще начинать было. Давно хотелось кому-нибудь рассказать, вроде как в церкви исповедаться, о том, что мне испытать-пережить пришлось. Вот тянет и все, будто приказ от кого получил, а с выполнением его тяну, а это неправильно. Где я был да что видел, таких людей ты, может быть, уже и не встретишь больше. Не вру. Из того окружения, что в 41-м выходил, я за все время и в войну, и после войны ни одного человека не встречал, а ведь в нем многие тысячи оказались… Вот и подумай про то.

Тех, с кем я рос, с кем на войну пошел сейчас уже почти нет, а те, кто остался, сами себе не верят. Поют про светлый колхозный путь, да как хорошо раньше было. Будто если у них сейчас на хлебушко с маслом да на косушку есть, лебеды со жмыхом в пайке и не было никогда. Было, парень, было… И война, про которую они по школам детишкам рассказывают, не в 43-м началась, когда немцев погнали и они в армию пришли, а пораньше. Поют, как немцев били. Верно, били. А как они нас смертным боем лупили, про то не знают. А я знаю. Такое, парень, было – расскажи, не поверят…

Спиридон Афанасьевич взял со стола бутылку с самогоном, наклонил ее горлышко к своей стопке и, подержав ее в руке, отрешенно глядя куда-то за мою спину, поставил обратно на стол. Вздохнул, решительно разгладил пальцами правой руки свои кинжальные усы.

Глава первая

– Трупы людей у дороги я увидел первый раз, когда мне было пятнадцать лет, осенью 1932 года, – после этих слов Князев замолчал ненадолго, помял пальцами гладко выбритый подбородок и стал говорить спокойно и неторопливо, будто мерным солдатским шагом по былым временам пошел. – Потом я такую картину много раз повидал, но такого страха уже наверное никогда не испытывал, руки-ноги ходуном ходили. Были это казахи и взрослые и дети, у каких советская власть отобрала скот, а больше, как с него, кормиться им было нечем. Вот они и пошли из Казахстана мимо нашей деревни к городам большим, надеялись там, видать, коль не правду, так хоть еду какую-нибудь найти. Не себе, так детям.

Стучались они и к нам в дома, а то у калитки за забором стояли. Вдруг да кто что съестное подаст. Очисток картофельных, свёколку или морковку. А дать нам им было нечего. Последнее только что. Так тогда самому с голоду помереть, детей им уморить. На такое кто пойдет…

Выходили мы за село вслед за ними, трупы на снегу свежем хорошо видно было, взрослые побольше, дети поменьше. Хоронили их. Слухи ходили, что казахи поедают детей русских крестьян… Говорили, что у казашек есть золотые и серебряные украшения от прабабок ихних еще, которые они берегут для крайнего случая. Хотя куда уж крайней. Вот за эти цацки, которых и не было то часто, людей убивали. Случалось и за то только убивали, что казахи, чужие значит. Нет за ними ни силы, ни закона – отпору не дадут. Сволочи, что над слабым покуражиться любит, во всякой нации хватает, и в русской не меньше чем в других, я это точно знаю. Делились последним – тоже было. Всегда так бывает, когда человек слаб и защитить его некому. Я на это потом сам, ох как насмотрелся и на себе испробовал тоже.

Умом понимал я, что моей вины в смерти тех казахов нет, а сердце все одно болело, будто это я их жизни лишил или мог, да не спас. Вот говорю тебе сейчас об этом, чтобы ты понял, а сам понимаю, что ничего не выйдет. Кто такого не пережил, того, что я чувствовал, не почувствует. И слава Богу…

Пережить голод трудновато, но можно, но вот чего я тогда в свои 15 лет понять не мог, так это как мы оравой в двадцать человек при двух кормильцах не голодно жили, а вот когда Советская власть для блага народа учредила колхозы, о заплесневелом сухаре мечтать стали, обносились и обовшивели. Спрашивал о том взрослых, они молчали, а то и матюжком могли шугануть. Ну ладно, прошло то время. Уже в 1934 году жить стало немного полегче, молоть лебеду на лепешки и есть траву перестали, хотя с былой жизнью колхозную было и не сравнивать, а ведь и та у меня была совсем не легкая.

Родился я при капитализме 22 июня 1917 года и, похоже, уйду из нее тоже при капитализме, – улыбнулся Спиридон Афанасьевич. – К тому, похоже, жизнь заворачивает. Родина моя – тогда еще Алтайская губерния, Кулундинская степь. Мне стукнуло пять лет, когда умер отец, мать вышла замуж за моего будущего отчима, у которого от сибирской язвы умерла жена, тогда от нее много народа мерло. Когда они сошлись, в нашей общей семье стало ни много ни мало двадцать человек. Но не припомню, чтобы при такой ораве мы голодали, хоть и разносолов не было, конечно. Скажем, о сахаре мы и понятия не имели. Имелось тогда у нас хозяйство: шесть коров, три лошади, пахали, сеяли, я любил на пашню маленьким ездить. В околках полно всякой живности: куропатки, рябчики, суслики, хомяки, лисы… Мы там с моими сводными братьями гуляли всегда, хорошо на природе ведь. Я ее и по сей день люблю, хотя не та она уже в тех местах, конечно.

Я на воздухе круглыми сутками, наверное, мог быть, хоть зимой, хоть летом, если б в школу не гнали. Особенно, когда сугробы чернеть да валиться начнут, меня дома сидеть не заставишь. А уж как почки на деревьях проклюнутся, листочки зеленые из них на волю выйдут, тогда держи меня – не удержишь. Похватаю утром со стола по-быстрому, чего бабушка Прасковья Егоровна в чашку положит, и за дверь, пока отчим дело мне не нашел или уроки учить не заставили. А я их промежду тем, всегда выучить успевал и в школе нашей не последним числился. Бабушка шумит:

– Спиря, Спиря!

А Спирю того точно с собаками не догонишь. Вот ни сколечко не вру, – улыбнулся Князев. – Я тогда не только собаку, зайца и того, наверное, загнал бы, так бегать мог. Бабушка мне вслед:

– Куда ты, как оглашенный?

Так я сказал бы, коль знал куда. Лечу к речке, да вдоль берега еще припущу, пока душа не задохнется. Жизнь, как молочную кашу, ел, до того она мне нравилась. И все торопился куда-то. А что потом было, я тебе говорил уже…

В 1937 году колхоз отправил меня учиться на зоотехника в Каинск, он тогда Куйбышевым стал. Это в Новосибирской области. Летом 1938-го я учебу закончил, вернулся домой и принял хозяйство. Бедность была страшная, одеть и то нечего. У меня, правда, имелся хлопчатобумажный костюм, а вот обуви не было, ходил босиком. Доярки надо мной смеялись: «Смотри, начальник. Босиком, да с портфелем». Шутили бабы, никакого портфеля у меня тоже не было. А мне вот скоро совсем не до смеху стало. Скот дохнет, того и гляди, в тюрьму дорожка откроется. Точно знаю, если бы я в армию не попал, сидел бы. Это ведь 38-й год был, людей в селе совсем невинных забирали, а уж меня-то точно прибрали б, мимо невода не проплыл…

Поделиться с друзьями: