К вам обращаюсь, дамы и господа
Шрифт:
Не мысль о смерти мучила меня, а то, что умирая, буду совсем один, и не будет рядом никого из тех, кого знаю и люблю. Именно это одиночество перед смертью ужасало меня больше всего.
— Ну, что, не будешь прыгать, бездельник? — нетерпеливо спросил Нурихан, придерживая окно.
Я перекрестился и прыгнул.
Нельзя было терять ни минуты. Я крался на цыпочках, прижимаясь к закрытым ставням лавок, и время от времени оглядывался, чтобы посмотреть, не идёт ли кто за мной, не вернулся ли караульный. Весь Джевизлик спал: ни звука, ни огонька. Я замедлил бег, дойдя до большой дороги, и пошёл быстрым шагом.
Услышав за спиной грохот приближающейся телеги, я встревожился, но возница оказался греком.
— Куда держишь путь, дядя? — спросил я по-гречески.
Он остановился.
— В Трапезунд.
— Я тоже иду в Трапезунд. Не подвезёшь? Я устал и нога болит.
Он подозрительно оглядел меня, нахмурив нависшие брови.
— Где твои родители? Почему они отпустили своего малыша одного в такую ночь?
Надо было быстро придумывать ответ.
— Моя мать в Трапезунде. Мы живём в Гончарном квартале (район исключительно греческий). Я отнёс отцу чистое бельё в рабочий батальон, а сейчас возвращаюсь.
— Ты прошёл всю дорогу пешком?
— Да, пришлось.
Он потёр подбородок, раздумывая.
— Хорошо, влезай.
Я вскочил в телегу и сел рядом с ним на ящик. Он дёрнул поводья, и телега, в которой была лишь одна лёгкая соломенная подстилка, весело подпрыгивая, покатила по освещённой луной широкой дороге.
— Я с тебя больше одного меджидие не возьму, — сказал он.
Для меня это было большой суммой (один меджидие равен двадцати пиастрам). Я сказал, что в кармане у меня всего один медяк.
— Ну, ничего, мать твоя заплатит.
— Дяденька, но мы очень бедны. Моя мама и одного пиастра не сможет вам дать.
Он остановил лошадей.
— А я не могу возить бесплатно. Я плачу деньги, чтобы кормить лошадей.
Напрасно я его умолял. Он сердито приказал мне сойти с телеги. Я испугался, что он заподозрит во мне армянского беглеца, и чтобы не разозлить его ещё сильней, с извинениями сошёл с телеги. Он поехал дальше.
Луна посеребрила землю, по которой я ступал, и сделала её похожей на сцену из божественного сна. Она вызвала у меня такой немой восторг, что я забыл о жандармах, солдатах, каймакаме. Пальцы Понтийской ночи очертили на небе золотистые контуры земли.
Теперь уже я не был одинок, луна шла со мной, чтобы дружески приободрить меня. Когда я останавливался, останавливалась и луна, а стоило мне побежать, как она устремлялась за мной семимильными шагами. И ликовала озорная тень моя на дороге, и забавляла меня всевозможными обезьяньими ужимками. Я и сам, казалось, превратился в лунную материю, в тень.
Река звучала, как орган в ночном соборе, изливаясь фонтанами божественных брызг. Но когда я проходил мимо болезненно знакомых мест и вспомнил ту ночь, когда мы приняли яд, река внезапно изменилась — завыла свирепо, и мне почудилось, что вместе с брызгами обнажённые тела вдруг взметнулись вверх, закружились в танце смерти и упали обратно в стремительный поток. Тогда я снова посмотрел на дружелюбную луну, и ночь, словно по волшебству, стала тихой и спокойной.
Гасли звёзды одна за другой, луна потускнела, но мир не стал хуже в прохладной красоте предрассветной мглы. Мрачное старое караульное помещение, в котором жандармы останавливали проезжих и проверяли их бумаги, предстало перед моими глазами, зловещая его крыша резко вырисовывалась на бледном опаловом небе. Первым порывом было повернуться и попытаться обойти её через кусты и деревья, но разумнее было смело продолжать путь, поскольку единственным путником на дороге был я, и любая нерешительность и робость могла вызвать у них подозрение.
Ноги мои чуть не подкосились, когда я приблизился к караулке, но как ни странно, никто меня не остановил. Жандармов поблизости не было. Видимо, они спали. Я крался, как кошка, чтобы они не услышали моих шагов и не проснулись. Благополучно завернув за насыпь, я расхохотался, как сумасшедший, и весело пустился вприпрыжку по дороге. Я чуть не кувыркался от радости.
Из золотистой кузницы зари вышло солнце. Я чувствовал себя свидетелем сотворения мира, ибо человек на рассвете сталкивается лицом к лицу с таинственной драмой космических начал. Солнечные лучи сверкали, и в них, как в увеличительном стекле, отражались камешки и пылинки, лучи играли над прохладными водами реки, кувыркались по лесистым холмам, тысячами фонариков освещали землю, которую должно было завоевать солнце. И земля ответила на тёплые объятия солнца, обнажив в улыбке белые зубы сладкой кукурузы, растущей на крутых дорожных склонах.
Я восхищённо шагал сквозь величественный праздник утра, забыв о Джевизлике и смерти. Как прекрасно быть живым!
Мне казалось, что я пробудился от чудного и тяжёлого сна, будто меня вовсе и не ссылали, а со мной произошло что-то непонятное, будто я заблудился, но потом нашёл дорогу и теперь спешу домой. Я шёл всё быстрее и быстрее, словно боясь опоздать в школу. Меня ждала мама. Ласточки с пронзительным писком кружили над нашим домом, окна спальни пылали в блеске утреннего солнца. Внизу в столовой пыхтящий самовар насвистывал старые весёлые мотивы, а тётя Азнив поджаривала хлеб на медной жаровне. Запахи чая, какао, хрустящих хлебцев с маслом… Отец уже ушёл в аптеку, его большая синяя кофейная чашка стояла на обеденном столе.
В ожидании меня мама смотрела на улицу.
— Не беспокойся об этом негоднике, он вот-вот появится, — сказала бабушка.
Мяукая, вошла в столовую наша кошка с высоко поднятым хвостом, — и в этот миг меня вывел из мира грёз громкий топот копыт. Оглянувшись, я увидел турецких кавалеристов со сверкающими копьями в руках, лёгким галопом спускавшихся по дороге. Неужели каймакам послал их вдогонку за мной? Я оцепенел от страха, но овладел собой, как только понял, что и одного жандарма хватило бы, чтобы поймать меня, и что эти солдаты к моему побегу никакого отношения не имеют. Я отступил в сторону. Один из офицеров нагнулся и спросил меня:
— Послушай, землячок, далеко ли отсюда до Трапезунда?
— Я не понимаю по-турецки, — ответил я по-гречески, покачав головой.
Они промчались дальше, а я стоял и любовался их копьями. Я не дал нужных им сведений, потому что слишком хорошо говорил по-турецки. Греческие мальчики не владели турецким так, как мы, и он мог заподозрить меня.
Потом я встретил старую гречанку, которая плелась по дороге со своим ослом.
— Калимера, бабушка. Куда идёшь?
Морщинистое лицо крестьянки просияло. Она набрала воздуха в лёгкие и проскрипела в ответ:
— В Киреч-хане, сынок.
Киреч-хане!.. Ведь там находятся наши соседи Персидесы! Я вспомнил, как мама однажды сказала мне, что они переехали в эту деревню после сильной бомбардировки города. Но я не совсем был в этом уверен.
— Ты случайно не знаешь там семью из города по фамилии Персидес? — спросил я.
— А как же, знаю.
— Я тоже иду в Киреч-хане, — сказал я безразличным тоном. — Госпожа Персидес — моя тётя, сестра моей матери. Она хочет, чтобы я побыл с ними несколько недель, пока не выздоровеет мама. Она больна, лежит в постели. Мы живём в Гончарном квартале. Этим летом мы не смогли поехать отдыхать в деревню.