К вам обращаюсь, дамы и господа
Шрифт:
Я пошёл в «Викри» благодарить их.
— Не нужно было этого делать, ребята, — сказал я дрогнувшим голосом.
— Наше образование кончилось, Завен, отныне ты должен учиться за всех нас.
— И принести честь нашей нации.
— Петрос Дурян! [44]
— Вы только погодите, ребята, в один прекрасный день он станет президентом Армении.
Они поместили мою фотографию в бойскаутской форме на доске объявлений. Отношение ко мне изменилось, даже грубияны стали трогательно обходительны. Я попытался выяснить, кто и сколько внёс, чтобы потом выслать деньги из Америки, но они отказывались говорить, настаивая на том, что я ничего им не должен, что они рады сделать это для меня. Но я подозревал, что некоторые мальчики отдали все свои сбережения, заработанные буквально в поте лица. Глядя на честные, доверчивые, сильные лица этих удальцов и героев, я чувствовал себя скотиной.
44
Петрос Дурян (1851–1872) — классик армянской поэзии. (Примечание И. Карумян).
Некоторые ребята вырезали мои стихи из газет и хранили их в записных книжках. «Я не поэт, всё это ошибка», — хотелось сказать им, но я не мог.
Критики и настоящие поэты заметили в моих стихах качества, о которых я и не подозревал. Альманах Армянского Патриаршества собирался перепечатать их. Литературный журнал в Бухаресте хотел напечатать три из них. В Париже кто-то процитировал мои стихи на патриотическом званом вечере. Я не знал, плакать мне или смеяться.
Что я буду делать, когда откроется истина и станут известны приёмы, использованные мной в этих лирических стихах? Божественного вдохновения, как у подлинных поэтов, у меня не было. Просто я напевал себе песенки, записывал уйму слов, пришедших в эту минуту на ум, как делается, когда проводят психологический опыт на ассоциацию идей. Эти слова возвращались ко мне, насыщенные музыкальными образами. Подтасовывая, комбинируя их в строчки и строфы — в постоянном стремлении к новым дерзновенным эффектам, — я получал новое «стихотворение». Я похищал идеи с полотен художников, ведь в каждом из них я видел поэму. Вот что мучило мою совесть. Это было нечестно, пусть даже другие не видят того, что вижу я. Я как бы нашёл формулу стихов, всё стало постыдно лёгким. Конечно же, настоящие поэты творят не так.
Редактор газеты «Голос народа» пригласил меня на обед. Я ужасно боялся встречи с ним. Решил даже написать ему письмо с чистосердечным признанием, что сыграл с ним и его читателями шутку. Я изучал его поэзию в школе, его произведения входили в программу школьного учебника. Был он также одним из наших выдающихся политических деятелей. А я пытался надуть его, уверить, будто я вовсе не шестнадцатилетний школьник, а взрослый человек и зрелый поэт.
Редакция находилась в одном из массивных каменных зданий Галаты под названием Галата-хан. Прямо при входе помещалась маленькая кофейня, поскольку ни одно важное деловое соглашение не совершалось без церемонии угощения клиентов турецким кофе — обычай красивый, способствующий возникновению взаимного доброжелательства. Я поднимался в редакцию по длинной винтовой лестнице, словно карабкался в минарет. Казалось, за каждым поворотом ждёт меня генуэзский купец в красочном средневековом одеянии, чтобы, высунув голову из дверей, пригласить меня полюбоваться на шелка и специи.
В редакции я встретил директора нашей школы, который беседовал с редактором. Наш директор-математик, мужчина с острой бородкой и блестящими чёрными глазами, был похож на Мефистофеля. Выше шести футов, красивый, обходительный — он был больше похож на француза, чем на армянина. Редактор, тоже высокого роста, был интеллектуалом и аристократом, с благородной поэтической внешностью, синеглазый. Много лет назад шайка политических противников напала на него и избила, выбив один глаз. Брат редактора служил во французском флоте, и сам он годами жил в Париже.
Меня приняли сердечно. Директор вёл себя так, будто я никогда не учился аналитической геометрии в его классе, а он не ставил мне плохих оценок. Будучи профессором философии, он интересовался также и литературой.
— Мы только что говорили о твоём стихотворении «Зимняя ночь», — сказал он. И процитировал строфу, где я описывал старого волка, бредущего в деревню, луну, вязким мёдом заливающую его следы на снегу, и Дух Зимы, суровый и одинокий, идущий тяжёлой и медленной поступью по заснеженным полям.
— Твоя луна очень добра к волку, она почти влюблена в него, — сказал он.
— Волк — армянский, — сказал я. И рассказал им, что в стихах, по существу, описывается зимняя ночь у озера Севан, где у меня появилось чувство, что даже волки наши братья, ибо они — свои.
— Я слышал, будто ты хочешь уехать в Америку? — сказал редактор.
— Хочу учиться земледелию.
— А почему земледелию?
Мне не хотелось рассказывать им о своей эпохальной книге по земледелию, которая поможет создать государство изобилия и города-сады на Земле. Душа моя вновь загорелась, я представил белые домики с весёлыми счастливыми детишками и себя, идущего с ними по пшеничному полю, как Христос со своими апостолами.
— Потому что земледелие — важная отрасль, — просто сказал я.
— Но поэзия не менее важна, — возразил редактор. — Предоставь земледелие другим и сосредоточься на том, что является, я думаю, твоим истинным призванием, — на литературе.
— Поэты нам тоже нужны, — сказал директор.
«Старается вести себя дипломатично», — подумал я.
Для него-то единственным важным занятием была математика. Так считают все математики. Достаточно вспомнить Платона и его геометрию.
Редактор поднялся, взял шляпу и трость.
— Allons [45] , — сказал он, — пора обедать.
Мы пошли в греческий ресторан, прохладный и тёмный, как винный погреб. За отличным обедом, который состоял из поджаренной на углях баранины, нежной мякоти артишоков в оливковом масле, молодого картофеля и кабачков, они беседовали со мной как с равным. Всё пытались отговорить меня от поездки в Америку, предлагали окончить Центральную школу, а потом, если не раздумаю, поехать учиться во Францию.
— Ты останешься, если мы предоставим тебе отдельную комнату и ежемесячную стипендию? — спросил редактор. — Это не налагает на тебя никаких обязательств, кроме обязательства писать стихи.
45
Пошли (франц.)
Предложение было соблазнительным. Отдельная комната!.. Ежемесячная стипендия!.. Конец приютской жизни… Но условие писать стихи, по крайней мере до тех пор, пока не окончу школу, а это продлится ещё три года, приводило меня в ужас. Ещё три года обмана! Нет, я не мог этого сделать. Надо иметь совесть, в конце концов.
Я отклонил их щедрое предложение. Не за лёгкой жизнью рвался я в Америку. Знал, что и там есть нищета и безработица. Но Великая Тайна, которую я искал, находилась в той части света.
— Американская цивилизация сильна, — сказал редактор. — Она поглотит тебя, как поглотила миллионы других. Ты перестанешь быть армянином, пропадёшь для нашей литературы и нации.
— Я не изменюсь никогда, — уверял я его.
Но мне очень хотелось родиться заново в Америке, вдали от пороков старого мира, начать жизнь сначала. При одной мысли о жизни в Америке все нервы и жилы в моём истощённом теле напрягались подобно натянутым проводам, и казалось, я слышу громовую поступь приближающейся битвы. Я ехал в Америку солдатом на отчаяннейший риск.
Я считал, что наши поэты — слишком добрые люди в этом полном зла мире — в ответе за наши национальные бедствия, в том числе и резню, которая лишила меня родного дома и родителей. Я тщательно изучал нашу политическую историю и пришёл к грустному выводу, что мы — нация Дон Кихотов и неизлечимых романтиков. Глядя на сидящего напротив редактора, я говорил ему в уме: «Вас как знаменитого поэта народ избрал руководителем нашей национальной делегации на Мирной конференции в Париже. И что из этого получилось? Ничего. Нас всегда обманывали, пока воля обстоятельств не привела Советскую Россию к нам на помощь. Разве смогут люди, подобные вам, справиться с Кемалем и Ке д’Орсе?» [46] .
46
Ке д’Орсе — утёс на Сене в Париже, прямо напротив здания Министерства иностранных дел, отсюда и условное название французского министерства иностранных дел. (Примечание И. Карумян).