К вам обращаюсь, дамы и господа
Шрифт:
Потом я спущусь к морю — прислушаюсь к шуму волн и буду смотреть, как они бегут к берегу, словно белые лошадки, тряся гривой, — как они это делали в Трапезунде. Буду смотреть, как заходит солнце, большой объятый пламенем галеон, и как луна прорезает в тёмных водах золотистую просеку.
Если бы мне удалось снова проделать всё это вместе с простой девушкой, которая разделит со мной потребность в земле и море, будет испытывать такой же восторг, бегая босиком по траве и мокрому песку, тогда я несомненно буду Счастливцем, богаче самого богатого человека, мудрее всех тех, что позабыли обо всём этом. А по ночам мы будем спать под небом, трепещущим от звёзд.
Возможно, после этой войны народы мира, помня о смерти, станут жить мирной жизнью, полной достоинства и мудрости, став в душе детьми. Это моё искреннее пожелание и моя надежда.
Этот прекрасный мир возрождается в детях. В них удивительно воскресает род человеческий. Душа ребёнка подобна шафрану, цветущему на солнце. В этом заключается тайна того мира-государства, о котором мы слышали, читали и думали. Ибо братство людей вновь станет свершившимся фактом, когда мы опять станем детьми, и наше окончательное освобождение состоится, когда мы обретём тот мир, которым владели, когда были детьми.
Мы должны их помнить
«Помните нас!» — воскликнула моя тётушка Азнив, и это были её последние слова, когда жандармы разлучили нас в Джевизлике и заставили женщин прошествовать к смерти. «Помните нас!» — говорили, казалось, все эти женщины, в то время как мы столпились в одну кучу перед каким-то «ханом» и ожидали, когда придут турки этой местности и заберут нас в свои сёла, переименуют нас в Гасана, Мехмеда, Сулеймана и вырастят как благочестивых, обрезанных турок, как людей, которым возбраняется помнить прошлое. Наверное, мы были настолько неоперившимися, что и не помнили бы ничего. Ни один армянин, способный что-либо помнить, не должен был оставаться в живых.
Вот уже более полувека мы, пережившие те дни, вспоминаем о них, ещё не придя в себя, не будучи в состоянии осознать случившееся или говорить о нём. Я не осмеливаюсь даже задумываться об этом. Для тех, кто не оказался жертвой этого почти смертельного удара, нанесённого нашему национальному существованию, слишком больно переживать прошлое, а потрясение всё ещё продолжается. Правда, я написал эту книгу, однако сумел дать лишь отрывочное, частичное представление об этих днях — когда в качестве проживающего в Америке совершеннолетнего человека я оказался в состоянии высказаться более определённо, более предметно. На протяжении всего времени, когда писал эту книгу, я носил чёрные очки и делал вид, что мои глаза воспаляются от яркого солнца Калифорнии; причём, я поступал так не только на открытом воздухе, чтобы скрыть слёзы. «Врач посоветовал», — бормотал я.
На самом деле я не плакал. Тот мальчуган, который перенёс столь ужасное бедствие, ходил с высоко поднятой головой, он был «смелым армянским воином», и я всё ещё продолжал играть воина. Был невозмутимым и хладнокровным. Отчуждённым и самоотчуждённым. Казалось, писал не я, а кто-то другой, какая-то холодная моя частица, настолько холодная, что я уже не мог её ощущать.
Я запретил себе что-либо ощущать, мысленно впрыскивал в свой организм новокаин — чтобы приглушить боль; вместе с тем, моё спокойствие приводило меня в изумление. Я должен был бесчувственно, без прикрас изобразить события — так, как я их помнил, но в уютной тишине моей комнаты слёзы невольно катились по щекам: годами сдерживаемые слёзы катились — словно из чужих глаз, тогда как человек прятался за чёрными очками.
Я написал и переписал набело, раздумывая, каким образом буду расплачиваться за комнату в следующем месяце, и бывали дни, когда у меня не оказывалось даже десятицентовика, чтобы купить буханку пресного хлеба, но мне было не до этого. Важность представляли непосредственный фрагмент или ощущение, абзац, предложение, всё то, что я должен был привести в надлежащий вид, причём это всё должно было звучать настолько правдиво, что, если бы даже не осталось и следа от Западной Армении, моя книга призвана была бы помочь историкам и этнографам воссоздать эту исчезнувшую жизнь. Я пишу для музея наций, говорил я себе, я даю показания на всемирном процессе, перед всеми людьми доброй воли. Вместе с тем меня не покидало ощущение, что этим своим откровением я низвергаю в себе что-то священное.
Писатель всегда стоит перед задачей сказать нечто несказанное. Вся трудность затеянного мною дела усугублялась ещё и тем обстоятельством, что, приступая к этой книге, я был в сумеречном пристанище между двумя языками. К тому времени я ещё не полностью забыл мой родной язык и, с другой стороны, ещё не полностью овладел английским, если, конечно, человек может когда-либо овладеть каким-либо языком, включая родной. Я надеялся, что читатель так просто не забудет то, что помнил я, и мне был необходим один из распространённых языков для пересказа этой истории. Другие очевидцы пусть пишут по-армянски; я же должен был рассказать свою историю на английском. И только свою историю, поскольку всю историю — даже если бы я её знал — рассказать было бы невозможно. В этом я был уверен. Я констатировал только то, что пережил сам и видел воочию. Я хотел рассказать всё об этих событиях с точки зрения чудом спасшегося от смерти мальчика, у которого, естественно, ограниченные знания и узкий кругозор, рассказать, не прибавляя ничего, что стало мне известно в дальнейшем. Это исказило бы историю. Я подумал: история будет более правдивой и достоверной без комментариев, и в данных обстоятельствах пара глаз, читай: глаз юного героя, будет лучше, нежели две пары, причём, вторая пара не была очевидцем событий, которые я пытался изобразить, она не принимала участия в первоначальном испытании. Мне органически претят автобиографии детского или юношеского периода, написанные с позиций зрелого человека, когда автор то и дело вмешивается в ход повествования, чтобы прокомментировать тот или иной момент, дать разъяснение тому или этому описанию или событию. Итак — именно то, что случилось со мной, и именно так, как случилось. Ничего не изменено, ничего не прибавлено.
Вся история в целом, повторяю, не рассказана и не может быть рассказана. Мёртвые ничего не рассказывают, а очевидцы всё ещё молчат. «Сорок дней Муса-Дага» написаны не армянином. Мы, очевидцы, разбрелись на все четыре стороны света и всё ещё прячем наши раны. Мы — мастера самообмана. Маскарад необходим для сохранения нашего равновесия и для упорядоченного хода будничных дел в Лос-Анджелесе или Нью-Йорке, Буэнос-Айресе или Сан-Паулу, Париже или Бейруте. Мы можем с негодованием говорить о той или иной новости дня, но ничего не сказать, даже не пикнуть о вещах, которые тревожат и беспокоят нас более всего. Армянин, живущий на чужбине, полон невысказанных дум, и в нём живёт большое безмолвие. К примеру, когда в день Памяти жертв геноцида, 24 апреля, американские армяне в знак протеста собираются в Сан-Франциско или перед зданием Организации Объединённых Наций, они шествуют безмолвно.
Знаю — в моей истории есть упущения. Эта книга должна была иметь двойной объём. Многое я не включил в книгу. Многие из глав были предварительно опубликованы в периодике в качестве отдельных рассказов или очерков. А в американских журналах страницы настолько перегружены, что нет возможности для публикации более пространных историй. Для напечатания торгового рекламного объявления необходимо уплатить пять или десять тысяч долларов только за одну журнальную страницу. И в этой богатой стране, имеющей двести миллионов жителей, литературные журналы до убожества малочисленны и не в состоянии платить своим сотрудникам или же платят очень мало, а предоставляемые страницы, и без того ограниченные, сокращаются из года в год. Поэтому главы моей книги короткие, это скорее резюме, нежели рассказы в полном объёме, и других глав, которые должны были занять место в книге, нет.
Я счёл необходимым снискать себе определённое литературное признание, прежде чем кто-либо из издателей взялся бы напечатать всю рукопись, и поэтому разрезал её для публикации в периодических изданиях. Ни один американский издатель не станет издавать книгу, не усмотрев в ней выгоды. Он продаёт книгу так же, как бакалейщик бакалейные товары. Молодые американские писатели не питают иллюзий по поводу издателей. Издаётся все то, что продаётся. То, что не продаётся, тотчас же отвергается. Стимул выгоды душит все ценности. Как председатель Конгресса писателей-пацифистов и как профессор английского языка и литературы университета я проповедую благочестивую нищету. За три года до выхода в свет моей книги одна из её глав — «Америка у меня в крови» — была напечатана в учебном пособии по английскому языку, изданном Оксфордским университетом. За год до выхода книги другая глава — «Моя русская фуражка» — была напечатана в сборнике «Избранные американские рассказы» в 1944 г., антология эта пользовалась большим авторитетом. Наконец, какой-то издатель соизволил поставить мою книгу на кон, и её сразу раскупили. Из-за нехватки бумаги в Америке издатель не мог иметь запасных экземпляров. Все книжные магазины Лос-Анджелеса неделями и месяцами не имели ни одного экземпляра. Я же был недоволен тем, что моя книга стала предметом купли-продажи. Стеснялся получать за неё деньги. Издателю сказал: «Мне было бы нипочём, если бы я не заработал на этой книге ни одного доллара».
Это была моя первая книга на английском языке, она была несколько простоватой: я ещё не начал обучать американских юношей их языку и литературе. Я решил не прибегать к эффектным литературным формам и приёмам, а попросту рассказал правду — так, как я её знал. Я не взывал к жалости читателя или даже — к его симпатии. «Будьте добры, оставьте шипы сострадания при себе» — вот облик всех гордых армян. Первоначально книга эта называлась «Прелюдия жизни», и я хотел было прославить жизнь вообще, всё сущее. Несмотря на то, что это была личная история, меня очень волновали общечеловеческие истины, и с самого начала моей целью было превратить эту историю армянских подростков времён Первой мировой войны и послевоенных дней в песнь юношеству, и я перешёл от личного к общественному. Хотя история эта подчёркнуто армянская, она вместе с тем не только армянская. Я постарался добавить новую главу к апофеозу всемирного юношества, добавить, так сказать, армянскую главу.