Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К зиме, минуя осень
Шрифт:

Потом они вышли к кладбищу, к облезлой церкви, в которой был клуб. Там, возле церкви, хоронили мертвых, там было много красной бузины и крестов. Они туда не пошли, а по тропочке под липами – огромными и раскидистыми, которые были посажены, наверное, очень-очень давно, – миновали кладбище. Пахло липами. Деревья уже зацвели и казались гигантскими букетами.

– А я совсем не боюсь ходить по кладбищу, – сказала Лариса, когда они вышли к чечевичному полю. – Чего бояться-то, правда?

– Конечно, – согласился с ней Кеша, слыша позади птичий гомон и писк. – Мы, когда бабушку хоронили, я с мамой… потом уже… в темноте совсем… мы были… у нас дома там такие, знаешь, кустики на кладбище, а на них зеленые такие колбаски… До них дотронешься, а они – трык! – в пальцах сворачиваются, как пружинки, а горошинки маленькие разлетаются… А у вас на кладбище есть такие?

– Не знаю, – сказала Лариса удивленно. – У нас, по-моему, никакого и кладбища нет…

– Ну как же нет?!

– Не знаю… У нас во дворе лепешечки растут, и мы их ели… всегда. Тут почему-то таких нет. Кеша, а твой папа на фронте?

– На фронте. А твой?

Лариса вздохнула и сказала:

– Тоже. Я видела, тебе письмо недавно было… От папы?

– От отца…

– А мой не пишет… Мама только…

– Фотокарточку прислал, – сказал Кеша с хвастливым и жестоким превосходством. – Они там сидят, наверное, около аэродрома, на земле, и отец смеется.

– Он летчик?

– Нет, он не летчик… он, вообще, механик, самолеты чинит. Пробьют крыло, а он починит. А форма у него как у летчика.

– А мой папа… Мы на даче жили, когда началась война… А он рыбу ушел еще вчера… ловить… Ну… вечером вот… Потом пришел и ничего не знает… А мы с мамой ждали, ждали. А папа пришел и говорит… и спрашивает: «Вы чего это носы повесили? Я рыбы наловил». А мама ему говорит: «Война». Он собрался и уехал… А рыба вся испортилась…

Чечевичное поле с белесой от пыли большой дорогой, вдоль которой далеко-далеко уносили куда-то столбы провисшую от жары проволоку, темно зеленело перед глазами. И казалось, будто над далекими его краями воздух пропылился зноем. Над дорожной пылью ластились молчаливые ласточки, молниеносно и упруго облетая Кешу и Ларису, а впереди над деревянными столбами, над проволокой дрожала в воздухе пустельга. Она как-то особенно часто махала крылышками и оставалась на одном месте, а когда Кеша и Лариса приближались, ее словно бы ветром сдувало и уносило. Но снова, трепеща, зависала она вдали над столбами, чтобы опять улететь. Она как будто поджидала и заманивала, заманивала в бесконечные дали двух маленьких человечков. И эти два человечка шагали вдоль вереницы столбов и говорили о войне и о своих отцах. Один говорил радуясь, а другой человек – печалясь. И они плохо понимали друг друга.

– Кеша, – вдруг сказала Лариса, все убыстряя шаг, – давай с тобой потихонечку от всех дружить.

Он тоже пошел ходче и, не глядя на нее, сказал:

– Давай.

– Только – никому! – сказала она. – А потом, после войны, когда мы будем большими, мы с тобой поженимся. Как все.

Она это сказала так, будто для нее это был давно уже обдуманный и решенный вопрос – дело оставалось только за временем, за очень медлительными, долгими годами. Он, в свою очередь, тоже подумал, что хорошо бы скорей стать большим и жениться на ней: проснуться бы завтра и… Но он так разволновался, услышав эти ее неожиданные слова, что никак не мог ничего сказать в ответ. А она шла чуть впереди него в насквозь пропыленных сандалиях, в розовом сарафане-колокольчике, худущая и смуглая, и он видел только очень красивый овал ее щеки, кончик носа и немножечко подбородок… И ему вдруг стало очень обидно, что им еще просто нельзя, просто никак невозможно жениться. В сознании своем он успел уже построить за эти мгновения целый комплекс каких-то непредвиденных обстоятельств, случайностей, которые могут всё изменить, всё разрушить, потому что впереди слишком уж много лет. Ему даже страшно стало, когда он подумал об этом или, вернее, когда почувствовал и ощутил, что Лариса может не навсегда быть только для него и только с ним, как теперь. Он даже успел разозлиться на нее за это.

– Смотри только! – сказал он неожиданно для себя самого мрачно и угрожающе. – Если ты все это врешь!

А Лариса тоже рассердилась и сказала:

– Ну и ладно. Я пошутила.

Она вдруг остановилась посреди дороги, повернулась к нему, насупленная, и хмуро сказала:

– Никуда я не пойду.

Он не ожидал этого и растерялся, но тоже остановился и сказал со злостью, поглядывая исподлобья на нее:

– Ну и не ходи!

Так они впервые в жизни поссорились.

Она стала снимать с ног сандалии и вытряхивать из них пыль. А он увидел в чечевичных зарослях плеть гороха, выдрал ее с корнем и стал есть зеленые, нежные, водянистосладкие стручки, сплевывая жвачку в пыль.

– Ну чего ты разозлилась? – спросил он, когда Лариса снова надела на ноги сандалии. Он заговорил именно в этот момент, ибо понял, что она и впрямь может сейчас повернуть домой.

– Я?! – удивилась она.

– А я, что ль? Я потому что… ты ничего не понимаешь! Я и не злился на тебя никогда.

– И я тоже.

– Хочешь гороху?

Лариса с сомнением посмотрела на протянутые стручки.

– Неспелый, – сказала она.

Но Кеша стал нахваливать и уверять, что это самый вкусный горох – неспелый и что потом, когда горошины будут твердыми, их и в рот-то не захочешь брать…

– Попробуй, попробуй, – говорил он. – Они сладкие…

И она взяла протянутый стручок, который был еще совсем прозрачный и еще даже цветок не отлетел от его острой макушки, а по просвеченному краешку смутно темнели изнутри и чуть бугрили глянцевую кожицу будущие горошины.

Так они тоже впервые и тоже незаметно для себя легко помирились, и Кеша стал рассказывать ей, как он вчера курил с ребятами свернутые в трубочку табачные листья – «сигару».

В этом районе Рязанской области было много полей, засеянных табаком. Мохнатенькие листья, высушенные на солнце, почему-то не желтели, как настоящий папиросный табак или махорка, а делались бурыми, издавая резкий и дурманящий запах. Свернутые, они никак не хотели дымиться, и редко кому из ребят удавалось раскурить свою «сигару». И все старательно сплевывали тягучую, терпкую слюну. Но все-таки иногда удавалось – и тогда ребята смотрели на счастливчиков с завистью, а Гыра восторженно советовал: «Жадохнись, жадохнись». Но никто не решался задохнуться ядовитым дымом, от которого было горько и горячо во рту, а на сердце жутковато. Не решался и Кеша, видя в этом какой-то Гырин подвох и вовсе еще не представляя себе, как и зачем курят взрослые люди. И все же ему приятно было и тревожно втягивать в рот едкий дым и, подержав его там затаенным дыханием, выпускать. «А слабо жадохнуться! – поддразнивал Гыра. – Слабо!» Кеша отдал ему свою дымящуюся «сигару», тот ее взял двумя пальцами и на глазах у всех с отрешенным взглядом втянул в себя дым и вдруг задохнулся по-настоящему. С выпученными мокрыми глазами он долго и натужно кашлял, выпуская слюни. Лицо его стало мучительно красным, и синие жилки вздулись на лбу. Гыра хрипел, словно подавился огромной костью, отплевывался, ему не хватало воздуха, и взгляд его выражал неподдельный испуг. Он с трудом отдышался, утерся рукой и, все еще покашливая, бледный и дурной на вид, сказал удивленно и весело, словно бы радуясь, что остался в живых: «Во жаража! Думал, подохну…» – и все тер и тер себе грудь, которая, наверное, болела от дыма и удушливого кашля.

Именно вчера после случая с «сигарой» Гыра и плеснул Кеше в лицо тухлой водой. Это было очень оскорбительно, потому что кое-кто из ребят видел и все они смеялись над Кешей и даже не пустили его, когда он пытался броситься на Гыру. Но он и не предполагал, что последует за этим случаем и за той «сигарой», дымом которой на глазах у всех Гыра бесстрашно затянулся. У него и в мыслях не было, что Гыра теперь возвысится над ним недосягаемо, а сам он словно бы проиграет в жизни что-то очень важное, что-то такое, что уже почти невозможно отыграть.

Ему все это не приходило в голову. Он просто был зол на Гыру и рассчитывал рано или поздно отомстить ему, хотя тоже еще не знал, что теперь всякая месть его будет выглядеть в глазах интернатских ребят просто-напросто мелкой и бесполезной попыткой обидеть Гыру, и ребята теперь ни за что не простят ему этого и еще пуще станут смеяться над ним, а Гыру будут возвышать в своем сознании, наделяя всеми качествами признанного вожака.

Ничего он этого не знал, когда шел с Ларисой к близкому уже лесочку и хвастливо рассказывал, как он вчера курил с ребятами.

– Противно? – спрашивала Лариса с отвращением.

А Кеша, которому и в самом деле было противно держать во рту дымящийся, свернутый в трубку табачный лист, от которого щипало губы и язык, отвечал ей с ухмылочкой:

– А как же все-то?

– А ты не будь как все.

– Почему?

– Потому, – с упрямством в голосе говорила Лариса.

Тем временем чечевичное поле оказалась позади, и лесочек, который совсем недавно казался просто какой-то мутью на горизонте, надвинулся, вознесся к небу, стал зеленым и курчавым, и уже слышно было, как цвиркали там потихонечку птицы.

Кеша спросил:

– Ты здесь бывала?

– Не-а… – протянула Лариса беззаботно.

И он с удивлением увидел, как она, сойдя с дороги, стала рвать львиный зев, словно бы ей ничего и не надо было больше.

– А про пасеку откуда знаешь?

Она вдруг смутилась и, краснея, сощурилась виновато.

– Кеша, – сказала она, – я пошутила. Просто хотелось куда-нибудь удрать, а я одна… И придумала про пасеку… Ты ведь не сердишься на меня, Кеша?

…И вот теперь, заблудившись в лесу и выйдя на какое-то незнакомое поле, они шли по цветущей траве к череде берез, думая, что березы растут вдоль дороги, которая куда-нибудь да выведет. Впрочем, думал об этом один только Кеша. Лариса просто шла по пятам и, хоть очень устала, все равно успевала срывать красивые кашки, похожие на маленькие розы, все увеличивая и без того огромный и, наверное, тяжелый букет, который она неизвестно зачем тащила, прижав к груди.

Поделиться с друзьями: