Кадеты императрицы
Шрифт:
— Уже! — тихо вздохнула Труда.
— Недолго же вы у нас погостите! — сказал Герман. — Но если мир утвердится, то ведь можно и повторить?
— С большим удовольствием, — искренне отозвался маркиз.
Обед кончился. Подали ликеры, мужчины закурили длинные фарфоровые расписные трубки, Труда прошла к себе. Отец задумчиво посмотрел на офицера и мягко, но серьезно начал:
— Маркиз, я знаю, что вы воплощенная порядочность. Поэтому я не задумываясь говорю вам правду; весьма возможно, что вы и сами уже подозреваете ее. Вы спасли мою дочь; и я, и мой сын — мы глубоко признательны вам; знайте, что вы приобрели в нас двух преданных, сердечных друзей. Но и наша Труда думала о вас все это время и днем и ночью. Нам кажется, что ею руководит не только одна признательность. Вот в этом-то и таится опасность. Ей только шестнадцать лет, она еще совершенное дитя, чистое, бесхитростное… Было бы жалко и грешно разбить это кроткое сердечко. Если вы приехали сюда только для того, чтобы проездом повидать людей, которым вы помогли в тяжелую минуту, — что было бы вполне естественно, — то дайте это понять нашей девочке, не подавайте ей других надежд… Дайте ей понять, что между маркизом Франции и маленькой саксонской мещаночкой существует целая пропасть. Я знаю, вы деликатны, тактичны, вы сумеете это сделать и мягко и осторожно… лучше нас. Но это необходимо, пока еще не поздно. Знайте, что эта маленькая мещаночка так же хрупка, как наш фарфор: ее сердце может разбиться от горя и отчаяния. Вы поняли меня?
Невантер взглянул Герману прямо в глаза и ответил:
— Вы правы: я и француз, и маркиз. Но между нашими двумя национальностями заключен мир, и ваш народ делается отныне союзником нашего. То, что я маркиз, зависит не от меня: я родился им, и надо сознаться, что довольно плохое выбрал для этого время, так как теперь все пошло кувырком и родовое дворянство — так же, как и титулы, — не только не имеет больше никакого значения, но даже служит чуть ли не во вред. Теперь дальше: мое состояние крайне незначительно; Фуше преследовал меня как заговорщика-роялиста. Да, это так. Мне не было еще двадцати лет, когда мои родители умерли, я в то время верил во многое такое, во что теперь вовсе не верю. В тысяча восемьсот четвертом году я участвовал в заговоре вместе с Кадудалем, Косте де Сен-Виктором и другими… Я вместе с ними был приговорен к смерти. Их расстреляли, меня же пощадили по молодости лет. Потом, в один счастливый для меня день, Фуше показал, говорят, императору письма, написанные мной до ареста. В некоторых из них я выражал свое восхищение гением Наполеона — в то время еще консула — и выражал свое преклонение перед ним. Это послужило мне на пользу. Мое наказание смягчили переводом в Венсенскую крепость и ограничили мое заточение двумя годами, с тем условием, что я по выходе должен обязательно поступить на военную службу. Не знаю уж как, но императрица по выходе моем из крепости выхлопотала для меня чин поручика, так что в этом отношении мое положение устроилось. Но зато мои имения, земли и капиталы оказались конфискованными, розданными другим лицам или же просто расхищенными. Мне вернули лишь самую незначительную частицу… И все-таки я скажу, что мне не на что жаловаться и что я восхищаюсь Наполеоном… Хотя таким образом я отрекаюсь от своего прошлого, своих предков и своего дворянства, не имеющего теперь ни малейшего значения, — я больше не маркиз, но это мне глубоко безразлично. Так как у меня больше нет родни, то никто и не может упрекнуть меня в том, что в Митаве или Лондоне было бы названо ренегатством. Вот все, что я могу сказать о себе. И мне кажется, что я люблю вашу дочь, Герман Зеннефельдер, а вашу сестру, Вильгельм. Я это искренне думаю. Я часто, очень часто думал о ней там, на войне, во время сражения или на биваке… Потому-то я и приехал сюда. Если вы согласны, то обручите нас по обычаю своей родины. Ей шестнадцать лет, мне — двадцать три… мы подождем. А через несколько месяцев, когда, как я надеюсь, мир будет уже утвержден, я вернусь за ней, чтобы отпраздновать свадьбу.
Герман взглянул вопросительно на сына. Молодой человек отвел трубку ото рта, выпустил целое облако синеватого дыма и промолвил:
— Что же, это основательно.
Тогда старик Зеннефельдер протянул Эрве де Невантеру обе руки и растроганно сказал:
— В таком случае, капитан, будьте вдвойне желанным гостем. Хотя, по правде сказать, мне будет очень, очень грустно без Труды… Я так люблю свою девочку! Вы увезете ее во Францию, и хотя я и буду знать, что она счастлива, а все-таки мне лично будет не хватать ее…
— Папаша Зеннефельдер, — улыбнулся маркиз, — не горюйте понапрасну. Я вовсе не желаю огорчать вас. Зачем же нам расставаться? Каждое лето мы можем с Трудой приезжать к вам сюда, а каждую зиму вы будете приезжать с Вильгельмом к нам в Париж! Это устраивает вас, надеюсь? Все расходы по этим путешествиям я беру на себя; на это, слава богу, у меня еще хватит средств.
— Благодарю вас, сын мой Эрве. Теперь я совершенно счастлив.
Все трое одновременно встали и крепко обнялись.
В это мгновение в столовую вошла Труда.
Она сразу поняла, в чем дело; остановилась на пороге, побледнела, всплеснула руками.
Но старик Зеннефельдер взял ее за плечи и, подтолкнув к капитану, весело промолвил:
— Ну уж так и быть, поцелуй своего жениха! Разрешается!
Невантер задержался в Йене и пробыл в ней целых два дня.
Правда, ему пришлось потом нагонять упущенное время, но зато он еще больше оценил свою невесту Труду. Он оценил ее искренность, ее преданность, ее бесхитростность, понял, что это будет именно такая жена, которая лучше всего может составить его счастье.
Они расстались. Вопреки теории предчувствий, Труда не проливала горьких слез: она и ее жених были полны веры и надежды в свое счастливое будущее.
В Париже Невантер разыскал Рантиньи. Последний не терял времени, очень веселился и делил свои дни и ночи между тремя интересными молодыми особами. Они были разного жанра, но все три по-своему интересны. Одна из них, вдовушка Лескен, была парфюмершей, другая, Софи ла Прюн, буфетчицей в кабачке тетушки Моро, а третья, Солтен, откровенно торговала собой.
Рантиньи без счета сыпал золото в их прекрасные ручки, благо он сразу получил довольно солидный куш: свое задержанное войной офицерское жалованье. Человек, по натуре увлекающийся, Рантиньи так же безраздельно отдался теперь любовным похождениям, как отдавался ранее сражениям на поле брани.
Впрочем, деньгами швырял в настоящее время не он один. Так же расточительны были Мартенсар и граф Луи де Новар.
Для Мартенсара это было вполне естественно: он пользовался неограниченным кредитом в кассе своего отца; его безумные траты и кутежи изумляли и скандализировали весь Париж. Но он не обращал на это ни малейшего внимания и на все увещания, толки и сплетни с громким смехом отвечал:
— Э, полноте! Наша солдатская жизнь может порваться в любой момент; зачем же даром терять дорогие минуты? Жизнь коротка, и в ней так мало наслаждений!
Но вот с графом де Новаром дело обстояло несколько иначе. Он, как известно, отправляясь в поход, не имел ни единого грошика, что страшно угнетало его и портило его характер. Теперь же, вернувшись из Польши, он оказался одним из богатейших офицеров. О том, откуда взялось это неожиданное богатство, он умалчивал, но если к нему уж очень приставали с расспросами, то он, весело ухмыляясь, отвечал:
— Вот любопытство-то! Ну, ладно: часть я получил от своей тетушки Эйлау, часть — от дядюшки Фридланда и так далее… Удовлетворились?
Счастливый человек! Он обрел богатых родственников во всех тех местностях, по которым ему пришлось проходить! Счастливый человек!
И все смеялись! В чем его можно было упрекнуть? В его мародерстве? Но он делал это так весело и так осторожно. Личности много значительнее и влиятельнее его делали то же, только в более широком масштабе. Они не стесняясь грабили в свою пользу целые города и местечки. Массена, например, да и не он один.
Веселился вовсю и Новар, руководствуясь тем же соображением, как и Мартенсар: краткостью жизни и неизвестностью завтрашнего дня.
— Прекрасно, — сказал однажды его лучший друг, Орсимон, — но если вы не сократите своих расходов и будете продолжать идти таким крупным ходом, то, имей вы хоть сто тысяч в кармане, их не хватит больше как на год.
— В таком случае предположим, что я обеспечен на два года! — ответил с сияющим лицом де Новар.
— Ого-го!
Граф весело захохотал; его веселье было так ново: все привыкли видеть его всегда мрачным, озабоченным, со складкой недовольства меж бровей, теперь же он стал завсегдатаем игорных домов. Ему страшно везло. Неизвестно, судьба ли смилостивилась над ним, или же он научился передергивать в картах, как это делало большинство счастливых игроков того времени, но только де Новар значительно округлял свое благоприобретенное имущество, беззастенчиво «заработанное» во вражеских землях.
Орсимон иной раз возмущался и старался вразумить своего друга.