Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
И Лазик Ройтшванец, про которого автор его жизнеописания писатель Илья Эренбург рассказывает, что хитрый старик Гершанович из Гомеля, знавший Лазика с пеленок, прямо говорил ему: «Хоть ты прикидываешься глупым Фонькой из Москвы, ты же изучал когда-то Талмуд», — ставил перед собою вопросы, на которые либо вообще нет ответа, либо если ответ есть, то такой, что уж лучше бы не было никакого ответа.
Как бы поступил в подобной ситуации нормальный человек? Нормальный человек выбросил бы из своей головы эти вопросы. Но у Лазика, с тех еще отроческих дней, когда щипками понуждали его сидеть над Талмудом, на всю жизнь «осталась привычка думать над тем, над чем лучше вовсе не думать».
Как у его биографа, писателя Ильи Эренбурга, который сообщает о себе, что в детстве, подражая деду, «молился, покачиваясь», у Лазика тоже возникало порою это непроизвольное движение, но, увы, мира и покоя в его душу это не вносило. Случалось, он готов был отречься от настырного наследства, какое досталось ему от отцов и дедов, правда, не в такой степени, как Илья-лохматый, который, норовя обрести душевный баланс, «предполагал принять католичество и отправиться в бенедиктинский монастырь», но все же причастность свою к избранному народу Лазик воспринимал в такие моменты, как горбун воспринимает свой горб: и с ним неладно, и без него худо.
Самое занятное, что Лазик, которого носило и кидало по белу свету так, что, смотря на чей вкус, вполне можно уподобить его и Летучему Голландцу и Вечному Жиду, так и не нашел на земле уголка, где можно было бы прикорнуть, не опасаясь дубинки какого-нибудь милицейского, полисмена, шуцмана, ажана, альгвазила или иного блюстителя порядка. Словом, точь-в-точь, как пишет об этом в своей «Автобиографии» писатель Илья Эренбург: «Париж не тот, я не тот, и все не то… Выкинули на бельгийской границе без визы».
Но надо же где-то человеку приткнуться, надо же — пусть на неделю, на день, на час, — чтобы человек почувствовал себя своим среди своих. В конце концов, для кого все это: земля, небо, солнце? Для какого-нибудь Александра Македонского или другого цезаря? Ничего подобного, как объяснял сам Лазик Ройтшванец, рассказывая талмудическую байку пану посполитому ротмистру: «Знаешь что, Александр Македонский, если в твоей великой стране еще светит солнце и еще идет дождь, то это только ради мелкого скота». А человека, уместно напомнить, Творец поставил и над мелким скотом, и над крупным, и вообще над всякой тварью на земле.
Но, в конце концов, есть земля и земля, а кроме того, есть Святая Земля. Моисей, который слышал, как поют души всех евреев на свете, вел их из фараонова Египта, где были казаны с мясом, в Святую Землю, где ждали их мед и молоко.
Короче, до сих пор Лазик Ройтшванец был только скитальцем, чужой среди чужих, пришелец среди народов. Теперь Лазик Ройтшванец, еврей из самого Гомеля, а не какой-нибудь глупый Фонька из Москвы, который не изучал Талмуда, уже знал, куда надо ехать за счастьем. За счастьем надо ехать в еврейскую Палестину.
В те, двадцатые, годы у многих на уме была Америка. Америка, думали гомельские евреи, вот страна, где молочные реки и кисельные берега. Но Лазик не дурак, Лазик, который потерял уже счет доставшимся ему тумакам, представлял себе, какие электрические палки в Америке и какие кулаки у тамошних полицейских докторов!
Нет, ехать надо только в Палестину — в Святую Землю, которую Сам Господь отвел евреям.
Приехав в Тель-Авив, Лазик сразу увидел десяток евреев, которые стояли возле вокзала, размахивая руками. Десять евреев — это миньян, а миньян, даже посреди улицы, это уже почти синагога.
На каком языке разговаривали гомельские евреи? На таком же, на каком разговаривали киевские, одесские, рижские, бердичевские, жмеринские — на идише. Естественно, на этом, на родном языке Лазик обратился к миньяну, подивившись, что евреи собрались на улице, как будто у них нет синагоги.
И что же? Миньян дружно набросился на Лазика и хором закричал на лошн койдеш, то есть на святом языке:
— Это наша страна, и забудьте скорее ваш идиотский жаргон!
Лазик, рассказывает его биограф, только почесался и двинулся вдоль улицы, печально бродя мимо магазинов и булочных, на вывесках которых были настоящие еврейские буквы. Лазик давно уже не имел ни крошки во рту, от голода его начинало мутить, но булки остаются булками, и, чтобы их купить, нужны…
Словом, вы уже сами догадались: нужны деньги. Лазик, у которого, что называется, ветер свистел в карманах, вздохнул и произнес, обращаясь к самому себе:
— Земля как земля. И я даже не чувствую, что она святая.
Голод, как известно, не тетка. И вполне можно было бы считать, что эти поспешные слова сорвались с языка у голодного человека.
Но, увы, все последующие суждения Лазика Ройтшванеца вынуждают нас отказаться от этой гипотезы. Да, были моменты, когда Лазик, вслед за подрядчиком по строительным работам, Давидом Гольдбрухом, который строил иногда для других, но чаще для себя, готов был повторять, что здесь апельсиновый рай. Но, с другой стороны, он же, Лазик Ройтшванец, кричал полицейским, когда те в интересах порядка взялись мутузить его: «Остановитесь! Кто вы такие? Вы евреи или вы полицейские доктора?» А те отвечали ему: «Мы, конечно, евреи. Но ты сегодня потеряешь несколько ребер».
В те дни Палестина, Святая Земля, была британским мандатом. В тюрьме, куда его отвели, Лазик показал себя настоящим джентльменом. Увидев человека в английском мундире, он тут же стал кланяться:
— Мерси! Мерси прямо до гроба! Вы уже вернули мне мою родину… Верните же мне немного свежего воздуха и скачущих по небу облаков, чтобы я улыбнулся на самом краю могилы!
В тюрьме, пока Лазик там сидел, он имел все, что необходимо человеку для жизни: тюфяк, крышу над головой и трехразовое питание в день. Но беззаботное время несется стремительно, как скакун-жеребец: слышно только, как, удаляясь, цокают копыта. А на самом деле это цокает время. И вот уже нет никакого цокота: ускакало время-конь. Опять надо думать, как угодить ненасытной своей утробе, которая только и знает, что требовать хлеба, мяса, а на десерт какого-нибудь пирожка с повидлом или ириски, как будто это валяется даром на дороге. И тут — что ни говорите, чудо таки бывает на свете! Лазик встречает своего земляка, Абрамчика из Гомеля, который стоит при деле, то есть стоит у Стены Плача и надрывается так, что у людей от его ахов и охов перепонки лопаются.
Господи, радостно, как чижик в клетке, забилось сердце у Лазика, сегодня, наверное, как раз то число, один раз в месяц, когда раздают деньги из жестяных кружек!
Увы, чудо, которое так многообещающе началось, не состоялось.
Скорее всего, Лазик ошибся числом. Но, Боже мой, не одно чудо, так другое! Счастливая мысль — разве это не чудо? И Лазик сказал своему земляку:
— Слушайте, Абрамчик, я хочу поднести вам конкретное предложение. Как вы думаете, не пора ли нам уже возвращаться на родину?
Абрамчик остолбенел:
— Мало я слушал эти слова? Ведь мы уже, кажется, вернулись на родину.
Оказалось, Лазик имел в виду не эту родину, Святую Землю, которой они сейчас касались своими ногами. Оказалось, он имел в виду родину, где он родился.
— Я родился, — сказал Лазик, — между прочим, в Гомеле, и мне уже пора домой.
— Но вы с ума сошли! — воскликнул Абрамчик.
Старик Шенкель, которого Лазик уважал от всей души, тоже сильно удивился:
— Зачем тебе туда ехать? Куда ты лезешь? Там ячейки, и фининспектор, и этого нельзя, и туда запрещено, и чуть что, тебя хватают. Это, — сказал умный старик Шенкель, — самый безусловный ад.