ЖАНРЫ

Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:

Наотрез.

Первый случай в Кишиневе!

Что придумал, сукин сын?!

Говорит:

— До-воль-но кро-ви,

Ува-жае-мый рав-вин!!!

Москва, имеется в виду литературная Москва, была положена на обе лопатки каким-то иркутским евреем с птичьим именем Уткин. В трамвае, на улице, в столовой, в редакциях — цитировали наперебой:

В очереди

Люди

Ахают,

Ахают и жмут:

— Почему

Не дают

Сахару?

Сахару почему не дают?

Видимо,

Выдать

Лень ему.

Трудно заняться час?

Такую бы жизнь — Ленину,

Хорошую,

Как у нас!

И человеку не дают окончить, что называется, вырывают буквально изо рта и продолжают сами:

— Что вы стоите,

Сарра?

Что может дать

Слепой,

Когда

Комиссаром

Какой-то

Портной?

Лиля Брик вспоминает: с вечера во Вхутемасе, где Уткин впервые публично читал своего «Мотэле», Маяковский «пришел домой возбужденный и не успокоился до тех пор, пока и мы его („Мотэле“) не узнали». Ну, для Маяковского это было в первую голову явление нового добытчика радия поэзии, нового забулдыги-подмастерья. А для простых смертных история рыжего Мотэле — это был кусок их собственной жизни. И не только для евреев — вся Россия в те дни исходила в проклятьях: «Такую бы жизнь — Ленину, хорошую, как у нас!» — но в первую очередь, конечно, для евреев, ибо история Мотэле — это история еврейского портняжки, который после Октября семнадцатого года вдруг заделался важной птицей: комиссаром!

Как это могло получиться, что маленький рыжий Мотэле, который всю жизнь «работал за двоих» и «ставил десять заплаток на один жилет», выскочил в большевистские комиссары, никаких объяснений автор не дает. Просто в главе второй, «Кишиневские чудеса», читателю подносят уже вполне готовое, прямо из духовки, «чудо первое»:

Мэд

На базаре

Волнуется.

И не Мэд,

Весь

Ряд:

На вокзал

По улице

Прошел

Отряд…

Но не к этому

Доводы,

Главное (чтоб он сдох!)

В отряде

С могендовидом

Мотька Блох!

Идет по главной улице,

Как генерал на парад.

И Мэд на базаре волнуется,

И волнуется

Весь ряд.

Про Мэд, чтобы читатель не ломал себе голову, следует сразу объяснить, что это была просто базарная торговка. Впрочем, просто, да не просто, ибо базарная торговка в тогдашнем Кишиневе — это телеграф, это радио, а телеграф и радио, как известно, самый быстрый вид связи. И через минуту уже весь Кишинев, а Кишинев — это самый главный и самый большой город на всю Бессарабию, знал, что Мотька Блох, с могендовидом, во главе отряда протопал на вокзал.

Тут надобно заметить, в первых четырех изданиях автор не считал нужным давать никаких объяснений, почему большевистский комиссар, как будто он какой-нибудь сионист, появляется во главе отряда, середь бела дня, с могендовидом на груди. А в пятом издании своей «Первой книги стихов», в тридцать первом году, как раз сразу после знаменитого Шестнадцатого съезда партии, который ударил, от океана до океана, в набат — бей крестьян! бей интеллигента! бей инородцев-националистов! — автор, сам тоже из инородцев, дал пояснение к слову «могендовид»: «Знак царя Давида, шестиконечная звезда, которую обыватели путали с коммунистической».

Самое удивительное, что пояснение это не только не пролило свет на щекотливый вопрос, почему большевистский комиссар украсил себя могендовидом, а внесло дополнительно еще некую двусмысленность: получалось, вроде бы у Мотьки Блоха была звезда-то правильная, коммунистическая, то есть о пяти концах, а это кишиневские обыватели, по темноте своей, добавили ей шестой конец — и получился могендовид.

Но, Боже мой, надо же быть полным идиотом, чтобы поверить, будто еврей, а тем более кишиневский еврей, неспособен был отличить пятиконечной звезды большевиков от шестиконечной звезды Давида, которая сопровождала его всю жизнь, от люльки, от лохани, где он лежал завернутый в пеленки, до гробовой доски, куда его клали, запеленутого в тахрихим, еврейский саван!

Но факт есть факт, и от него никуда не уйдешь: поэт Уткин, когда время потребовало, предпочел сам прикинуться дурачком и других представить дураками, лишь бы не заподозрили — ну, заподозрить это еще с полбеды, а ведь могли и полный баланс подвести! — будто большевистский комиссар, хотя бы в прошлом и паршивый латочник, мог нацепить могендовид.

Но в двадцать четвертом, когда писалась поэма, сибирскому бохеру, да к тому же рожденному чуть не в Китае, эти хитрости, эти еврейские штучки даже не приходили в голову, — как виделось, как слышалось, так и писалось:

Но не к этому

Доводы,

Главное (чтоб он сдох!)

В отряде

С могендовидом

Мотька Блох!

Да и как могло быть иначе, если

(Это, правда, давнее,

но и о давнем

Не умолчишь.)

По пятницам

Мотэле давнэл,

А по субботам

Ел фиш.

Что такое «давнэл» и что такое «фиш», в те годы не только евреям, но даже неевреям объяснять не надо было: «давн» — все знали — это молиться, а «фиш» — это фиш, гефильте фиш.

Где проходил свою школу политграмоты рыжий Мотэле? Там, где проходили ее все капцаны-евреи «до без царя и немного после»:

И дед, и отец работали:

А чем он лучше других?

И маленький рыжий Мотэле

Работал.

За двоих.

Чего хотел, не дали.

(Но мечты его с ним!)

Думал учиться в хедере,

А сделали —

Портным.

— Так что же?

Прикажете плакать?

Нет так нет! —

И он ставил десять заплаток

На один жилет.

Зададим себе один пустяковый вопрос: кому мешал этот капцан-шнайдерл, кому стал поперек горла этот несчастный еврейский портняжка, который как проклятый с утра до вечера гнул спину, чтобы в пятницу — в пятницу, это по-ихнему, а по-нашему это уже в субботу — вечером можно было пойти в синагогу сказать пару слов Богу, а в шабес можно было съесть кусочек фаршированной рыбы? Неужели могли найтись на свете люди, завидовавшие этому еврейскому счастью, по сравнению с которым последний нищий у церковной паперти — это почти Крез!

Поделиться с друзьями: