Как слеза в океане
Шрифт:
Он услышал шаги, это был Бене, он сказал:
— Пан Скарбек считает, что немцы наверняка не придут, во всяком случае, пока не рассветет и пока они не получат подкрепление. Поляки отходят, наши люди должны покинуть ущелье, пройти вперед до опушки леса и помешать немцам вернуться назад через Лянув, хотя бы, по крайней мере, в течение ближайших пятидесяти минут, чтобы они не перерезали полякам дорогу в замок. Потом, через час, и мы тоже должны отсюда уйти — я знаю путь. Пан Скарбек категорически запретил нападать во всех случаях за исключением одного — если немцы изберут дорогу на Лянув. Их нужно выпустить только через Барцы или дать им возможность остаться здесь, если они так решат. Я сейчас побегу к нему назад доложить, что вы получили приказ, и потом тут же вернусь.
— У тебя стучат зубы — от страха или от холода?
— От холода, — ответил Бене и опять исчез.
Отделение Блауштайна соединилось с двумя другими, и они начали продвигаться вперед вытянутым косяком. За двести пятьдесят шагов до края леса они остановились. Они уже могли различить контуры обеих машин и слышали приглушенный шум включенных моторов. Время от времени вспыхивали фары, отбрасывая широкие желтые полосы света.
— Еще двадцать минут, и мы можем отходить, — прошептал Бене.
— Если бы у нас были автоматы, мы могли бы напасть на них, и тогда… — сказал Эди.
— Приказ был не нападать, — прервал его юноша. Они быстро пригнули головы к земле, потому что опять вспыхнули фары, но на сей раз они не погасли через несколько секунд, как раньше. Машины начали медленно приближаться. Одна из них развернулась, словно хотела поехать на Барцы, но подалась задним ходом назад и опять остановилась. Вскоре после этого началась мощная пулеметная пальба. Бой продолжался десять минут. Волынцы стреляли сначала по фарам одной из машин и разбили их, потом переключились на другую — ее выдавало дульное пламя пулемета. Не отдавая себе отчета в своих действиях, они медленно подползали все ближе и ближе к луговине. Они слышали, как чей-то звонкий голос что-то кричал им, но они ничего не разобрали. Их неудержимо притягивали к себе машины. И тут они услышали, как кто-то запел, сначала невнятно, но они узнали мелодию, свою волынскую мелодию, как они ее называли, это была молитва: «Дайте нам вернуться на Сион!» Они поняли, что им нужно изменить направление и двигаться на голос. Они качнулись влево и увидели, что вышли из зоны огня. Их было тринадцать, поднявшихся вслед за Эди и приблизившихся слева ко второй машине. Они открыли по ней огонь и подожгли ее. Языки пламени взметывались высоко вверх и окрашивали хлопья снега в красновато-черный цвет. Другая машина развернулась на дорогу на Барцы. Пулеметы наконец-то замолчали.
Прежде чем тронуться в путь, волынцы отправились на поиски оставшихся в лесу товарищей. Они смогли забрать с собой только двоих, те были легко ранены. Эди привел назад одиннадцать человек из двадцати восьми, последовавших за ним ровно двадцать четыре часа тому назад на бой за свободу. Они молчали, словно оглушенные. Дойдя до штольни, они бросились на солому. Но когда они увидели сына цадика выпрямившимся и взявшим в руки тифиллин [178] , они, пошатываясь, поднялись и прочитали поминальную молитву.
178
Ритуальная принадлежность раввина — повязки на лбу и руках со словами из заповедей Моисея.
Почему я плачу? — удивлялся себе Бене. Все спали. И доктор Рубин тоже, он лежал рядом с ним. Почему я плачу? — спросил он себя опять и прикрыл рот рукой, чтобы не слышно было всхлипываний. Было не холодно, но он дрожал всем телом. Уже дважды он прошептал дрожащими губами молитву, после которой полагалось заснуть, он ужасно устал, но сон не шел к нему. Отец был мертв. Он знал это. И то, что пришли крестьяне и надругались над его трупом, он тоже знал. Труп лежал на снегу, на площади, как раз на том самом месте, куда отец часто водил его с собой для совершения обряда — благословения Новомесячия.
Человек, которому было отказано в могиле и в погребении, был его отец, его рабби и его учитель. Отнятый от матери, как только ему исполнилось три года, чтобы учиться, он тринадцать лет прожил в общении с цадиком. Он всегда чувствовал на себе взгляд его светлых глаз, иногда он был вопрошающий, испытующий, а иногда удивленный или восхищенный.
Бене мог бы позвать мать, похныкать, как маленький ребенок. Но она с его сестрами была отправлена в вагонах вместе с другими евреями Волыни на смерть. Да и сам он уже не был ребенком. Он осквернился, потому что убил, и не очистился после содеянного. Он хотел стать утешителем, как его прадед, именем которого был назван. Но теперь он пал так низко, что только Господь Бог один мог опять его возвысить.
От всех тех премудростей, которые он учил, у него ничего не осталось. Он снял руку с губ и положил ее себе на глаза. Он хотел прочитать псалмы и громко всхлипнул. Эди проснулся и недовольно спросил:
— Почему ты не спишь? — Он посмотрел на юношу, на его залитое слезами лицо. Несколько мягче он добавил: — Почему ты плачешь, маленький Бене?
— Простите, но я не знаю. Слишком тяжело!
— Положи свою голову мне на грудь, Бене… У меня тоже когда-то был сын, мы звали его Паули. Я любил бы его, даже если бы он был уродом, но он был прекрасен, как и его мать. Я любил бы его, если бы он был глупым, но он был открыт всему разумному. Ты слышишь меня, Бене? Он был…
Голова юноши становилась все тяжелее. Он еще всхлипывал, но уже почти заснул. Эди уставился на слабый свет фонаря на столбе. Он прислушивался к звукам, которыми спящие изводят тех, кого мучит бессонница. Он знал, что ему еще не открылся путь к людям, на котором он мог бы избавиться от своего одиночества. И голова мальчика на его груди тоже ничего не меняла. Ни настоящему, ни будущему не дана была власть над его прошлым.
Глава третья
— Теперь снегу навалило предостаточно, метель нам больше ни к чему, — сказал Скарбек.
— Истинно так, — ответил Юзек. — Как и истинно то, что я люблю Бога, ведь снег повалил как раз в ту самую минуту, когда он нам был так нужен. Все следы замело. Эти псы небось вне себя от бешенства. В Волыни поговаривают, что среди них есть убитые и раненые, но никто ничего толком не знает. Господь Бог на нашей стороне.
— Да, наши люди должны быть довольны, они проветрились, и никто из них не получил даже ни одной царапины.
— Да, конечно, пан Скарбек, но сказать, что они довольны, пожалуй, нельзя. Некоторые из них считают, что они теперь не совсем среди своих.
— Как только метель уляжется, я поеду в город и через два-три дня вернусь. Евреев оставьте в покое. Я полагаюсь на тебя, ты мне отвечаешь за это.
Юзек не ответил. Скарбек налил водку в граненые стаканы и сказал:
— Выпей, Юзек, и после того, как вытрешь губы, посмотри мне в глаза и скажи, что ты хочешь мне сказать.
— Я ничего не хочу сказать. Но только правда то, что евреи сейчас здесь, среди нас, и что они отобрали оружие у русинов.
— Да, ну и что?
— Мы не хотим превратиться в отряд полицаев при евреях, но и не хотим также иметь при себе вооруженных евреев. Оружие принадлежит нам. Я ничего, конечно, не говорю. Но в конце концов они — незваные гости. Они должны отдать нам винтовки и все патроны.
— Те двенадцать винтовок, что они оставили себе от общего числа добытого оружия, они оплатили семнадцатью павшими, это достаточно дорогая цена! Что, разве бойцы А. К. боятся двенадцати евреев? — спросил Скарбек.
— Боятся? Боятся — так, пожалуй, нельзя сказать, просто не нужны нам евреи, а оружие всегда можно использовать. А что дальше-то будет? Выгнать их отсюда, так они выдадут наше укрытие, а оставаться с ними здесь дальше тоже нельзя. Надо их прикончить, говорят ребята.
Скарбек вскочил и бросился к нему с бутылкой в руке, он как раз собрался налить еще по одной. Юзек вздрогнул, ему почудилось, что ему угрожают. Роман швырнул бутылку в центр огромного стола. Водка, булькая, побежала ручейком мимо старинных ружей и сабель, к самому краю стола, и закапала на пол. Скарбек какое-то время смотрел, как по столу растекалась огромная лужа. Наконец он поднял голову и взглянул в лицо Юзека. Крестьянская хитрость в глазах, но никакой злобы. Губы и подбородок — мягкие, вид легкомысленный и хвастливый. Нос — в верхней части как у Аполлона, а внизу — картошкой. Щеки приплюснутые. На голове копна волос, как водится, белокурых. И убежден в том, что на свете нет никого благороднее поляка. И готов сейчас с бодростью вернуться назад в штольню и принести всем радостную весть, что евреев можно прикончить. Он не видит в этом ничего особенного и ничего плохого, хотя по натуре и эмоционален.