Как слеза в океане
Шрифт:
В этот день Дойно в тоске бродил по городу. Он не скрывал от себя и того, что рад освобождению: это чувство было пока слабее тоски, но он знал, что со временем оно окрепнет. Юноше любое расставание с женщиной кажется смертью. Он уже не юноша. К такого рода смерти можно привыкнуть, ибо после нее продолжается жизнь. Все, в чем мы так часто упрекаем женщину, пока любим, потом очень быстро уходит из памяти. А то, что остается, постепенно блекнет, становится остывшим воспоминанием. Ощущение встречи с призраком при виде женщины, которую когда-то любил, сохраняется недолго — самое позднее до тех пор, пока не поймешь, что сам стал призраком. Оказывается, в жизни бывает и это. Первое время Дойно еще пытался узнать, куда могла уехать Гануся. Впрочем, попытки эти были не очень настойчивы, а потом Дойно и вовсе от них отказался. Задание ему было дано такое: с помощью неопровержимых фактов и убедительных выводов он должен был доказать миру, что тот ужас, который сейчас творится в Германии, касается всех людей на земле, ибо, если его не остановить, Германия развяжет новую мировую войну. Последний канадский крестьянин должен понять, что этот процесс, начавшийся с преследования евреев и коммунистов, с сожжения книг и издевательств над заключенными, в конце концов примет такие масштабы, что приведет и его на европейское поле битвы.
Когда его сотрудники начинали сетовать на глухоту этого мира, Дойно, ученик Штеттена, утешал их:
— Мир еще очень юн. Он еще не научился как следует слушать. Он помнит лишь о событиях минувшего дня, но не минувшей недели. На школьных скамьях сегодня сидят убитые будущей войны. И ничто из того, что они учат, не поможет им уйти от этой судьбы. А их родители не хотят нам поверить.
— Зачем же мы проповедуем глухим? — спросил кто-то.
— Затем, чтобы в гуле канонад и бомбежек им захотелось услышать то, что мы тогда сможем лишь шептать.
— Но тогда будет поздно!
— Поздно? А я думаю о последней войне — и боюсь, как бы тогда не было еще слишком рано. Революционеры почти всегда приходят слишком рано. Мир, друзья мои, еще ужасно молод, поэтому мы с вами стареем так рано.
Глава восьмая
— Ну-ка, выкладывай без утайки, как на духу! Что ты имеешь против меня? — Так Штёрте обычно начинал разговор. Нет, Зённеке не любил Штёрте. Тот выглядел крепким, как дуб, но был болен. Зённеке случайно узнал об этом. Он заразил нескольких молодых девушек в своей ячейке, но пройти настоящий курс лечения боялся. Представления Зённеке о венерических болезнях ограничивались дешевыми брошюрками, читанными в юности, и цветными иллюстрациями, навеки оставившими у него чувство глубокого отвращения. Он принадлежал к поколению добродетельных революционеров: они не пили, потому что алкоголь — враг рабочего класса, и избегали грехов — тех же, которые осуждала буржуазная мораль, но по причинам, понятным лишь революционерам.
Штёрте выдвинули Классен и его люди. Два года на судоремонтном, четыре года на мелких торговых судах, заходивших во многие порты, год без работы после забастовки, которую он же и подготовил весьма толково, четыре месяца членства в профсоюзе моряков — с таким прошлым Штёрте явился в партию. Он оказался неплохим оратором, умеющим связывать соленые морские словечки с разными «интеллигентными» выражениями. И не только не боялся, но, казалось, даже рад был спровоцировать противника на грубость, чтобы доказать, как легко он может справиться с ним. В первое время он охотно повторял, что он не теоретик, но классовое чутье всегда выведет его на правильный путь, что он повидал мир и убедился, что враг везде один и тот же. Но постоять за себя он умел. Впрочем, позже он научился вставлять в свою речь нужные цитаты, проводить статистику и пользоваться такими словами, как «исторический материализм», «диалектическое развитие» и «экспроприация экспроприаторов». Молодежь, которой он командовал в драках на бурных собраниях и перестрелках на городских окраинах, шла за ним охотно. Он был ее героем.
Нигде партийная организация не пережила такого ужасного, чудовищного разгрома, как в округе Штёрте. Но нигде и не удалось так быстро возродить партию. Этот округ, казалось, опровергал все пораженческие утверждения Зённеке. Число коммунистов росло, все каналы связи работали без перебоев. Прямо под носом у полиции в порту выгружали пропагандистские материалы, распространявшиеся потом столь же беспрепятственно. Если такое возможно там, то почему невозможно в других местах? Главное — отвага, верность линии, железная дисциплина и точнейшая техника конспирации!
Связь между Зённеке и Штёрте работала с перебоями. Четверо из пяти коммунистов, направленных в этот округ, были схвачены через несколько дней или даже часов, пятый же спасся чудом. В своем отчете, адресованном Политбюро, Штёрте жаловался, что у Зённеке плохая техника конспирации, и подчеркивал, что ему уже не раз приходилось действовать на свой страх и риск, в обход инструкций Зённеке. Бюро решило подчинить Штёрте непосредственно себе. Его же прочили на место Зённеке, только пока решено было ему об этом не сообщать.
Зённеке не слишком доверял отчетам Штёрте, столь безоговорочно подтверждавшим линию партии. Фраза: «Мы настолько сильны, что гестапо стало слабее нас. А поскольку гестапо слабее нас, мы можем и дальше уменьшать риск своей конспиративной работы. Поэтому партия растет, несмотря на нелегальное положение», — эта фраза могла быть правдивой. Но Зённеке чувствовал, что в ней — ложь и что написал ее не Штёрте. Почему гестапо там оказалось таким слабым, что коммунисты набрали такую силу? И почему именно там?
— А ты как думаешь, Йозмар? — спросил он.
— Не знаю. Может быть, у них там какая-нибудь особая техника конспирации.
— Может быть. Но почему Штёрте сообщает о ней так скупо, почему не пишет, в чем она заключается? Пятнадцатого января он организовал несколько трехминутных демонстраций, и полиция всюду опоздала, не взяли ни одного демонстранта. И это — в центре города, у вокзала, в рабочих кварталах и в порту! Неужели никого из демонстрантов не узнали в лицо? Как это может быть? Они что, были в масках? Куда смотрели полиция, штурмовики, гестапо?
— Что ты хочешь сказать, Герберт? Ты никогда не любил Штёрте. Так мы все скоро перестанем доверять друг другу. Не надо перегибать палку.
— Я ему доверяю, но я не верю в чудеса. Все чудотворцы — жулики.
— Все?
— Все, Йозмар. А кроме того, чудеса дорого обходятся. Тот, кого чудо насытит на один вечер, должен потом три дня голодать. Зайди послезавтра, тогда я, наверное, смогу рассказать тебе, что за чудеса творятся там у Штёрте.
И действительно, двумя днями позже Зённеке уже все знал. И именно благодаря чуду, которое готовил уже несколько лет. Чудо было дорогое, но платил не он, платил тот человек, которого он избрал, на которого возложил тяжелейшую ношу.
Профессия офицера была уготована Фридриху Вильгельму фон Кленицу с детства. То, что офицером был его отец, тоже сыграло свою роль, но важнее всего была воля деда с материнской стороны, разбогатевшего мельника, выдавшего обеих дочерей за офицеров-дворян, — чтобы исчезла его простонародная фамилия, чтобы внуки зажили иной, чем он, жизнью.
В родительском доме, в школе, а потом и в кадетском корпусе — всюду юный Клениц убеждался, что в мире нет выше чести, чем быть офицером прусского короля и германского кайзера. Он был старательным, не слишком бойким учеником, послушание было естественной чертой его характера — все в нем было добротно-средним. Он гордился своим кайзером, своим отечеством, своей семьей с отцовской стороны, школой, учителями, своей лошадью и кадетским мундиром — всем и ровно в той мере, какой от него и ожидали.
Когда началась война, он был еще слишком юн, чтобы идти на фронт. Он ждал, когда ему тоже позволено будет участвовать в победах. Когда империя рухнула, ни он, ни его близкие не могли в это поверить. После краткого, но глубокого потрясения им стало ясно, что германская армия предана, но не разбита. Нужно уничтожить предателей в собственной стране, и тогда все вернется к естественному порядку, и победа вернет себе единственно подобающее ей немецкое имя.
Фон Клениц вступил в офицерский отряд, взявший на себя задачу «водворить все на место». Их штаб-квартира помещалась в одной из шикарнейших гостиниц города, у них были оружие, деньги и уверенность в собственной безнаказанности. Восемнадцатилетний фон Клениц ничего не смыслил в больших политических играх. Он участвовал в том, что считал восстановлением «естественного порядка», мира, в котором существуют народ, бюргеры и дворяне, рядовые, унтер-офицеры и офицеры. Таким образом, он точно знал, за что борется и почему нужно обезвреживать так называемых вождей так называемого пролетариата. И участвовал в этих акциях — без излишней ретивости, но отнюдь не пассивно.