Как устроен этот мир. Наброски на макросоциологические темы
Шрифт:
Как нередко случается в ходе научных переворотов, старшие лидеры школы модернизации на эту критику так и не ответили. Защищенные званиями и положением в ведущих университетах, они просто отступили в свои кабинеты. Школа модернизации ушла со сцены молча. Большинство бывших теоретиков модернизации в дальнейшем занималось рутинной преподавательской и академической работой. В забвении умерли Талкотт Парсонс и Роберт Мертон. Кое-кому удалось уйти из резко к ним охладевшей научной среды в экспертный консалтинг и политику – подобно Збигневу Бжезинскому, который в бытность свою молодым преподавателем Колумбийского университета сделал себе имя как один из наиболее ортодоксальных теоретиков тоталитаризма (кстати, Бжезинский преподавал тогда совместно с молодым африканистом Валлерстайном очень популярный среди студентов курс по политической модернизации незападных стран). Неукротимый Сэмюэл Хантингтон двадцать лет спустя предпринял попытку реванша с опубликованием преднамеренно провокационного прогноза столкновения цивилизаций [75] . Однако американский истеблишмент в конъюнктуре 1990-х гг. переживал эйфорию в связи с чудесным избавлением от советской угрозы, неожиданными экономическими затруднениями дотоле неудержимой Японии и наступлением беспрецедентного подъема американских финансовых рынков. Тем более что Китай им еще казался просто развивающейся страной, наконец последовавшей американской вере в рынки, а исламский фундаментализм переживал временную фазу спада. Поэтому потребитель оказался более склонен к оптимизму Фукуямы [76] и футурологии глобализации, нежели к мрачным пророчествам Хантингтона.
75
Хантингтон С. Столкновение цивилизаций. М.: ACT, 2003; Хантингтон С. Третья волна. Демократизация в конце XX века. М.: РОССПЭН, 2003.
76
Фукуяма Ф. Конец истории и последний человек. М.: ACT, 2005; Фукуяма Ф. Доверие. М.: ACT, 2006; Фукуяма Ф. Великий разрыв. М.: ACT, 2008.
Следующим закономерным шагом заката модернизационной парадигмы стало возвращение к классическим образцам и кардинальная переоценка прежде досконально описанных и изученных событий. Социолог из Гарварда Теда Скочпол публикует в 1979 г. монументальное сравнительно-историческое исследование великих социальных революций во Франции, России и Китае [77] . Эта монография сама оказалась настоящей революцией или, по меньшей мере, научным переворотом в объяснении подобных катаклизмов. Скочпол блестяще показала, насколько революционные вулканические извержения были обусловлены тектонической динамикой межгосударственных трений, вскрывавших разломы в обществе, через которые начинали извергаться потоки лавы. Классические революции начинались всеобщим панически нарастающим осознанием неадекватности старого режима и его позорного провала перед лицом внешних угроз. Одновременно возникали альтернативные политические элиты из образованных и при этом «лишних» средних слоев, страстно уверовавших в идеи прогресса и свое право на выведение страны из тупика. Кульминация непременно сопровождалась взрывом неорганизованного, зато устрашающе массового недовольства низов, которые переставали терпеть давние унижения, вдруг увидев, что прежнее начальство более не в состоянии им запретить. Этот взрыв сметал старый режим и расчищал место для нового революционного режима, которому, однако, еще предстояло удержаться в обстановке кровавого хаоса и попыток иностранной интервенции.
77
Skochpol Т. States and Social Revolutions: A Comparative Analysis of France, Russia, and China. Cambridge: Cambridge University Press, 1979.
Успешным итогом во всех случаях было вовсе не наступление царства свободы. В этом все революции, по горькому выражению Троцкого, всегда оказывались «преданы» самими революционерами. Итогом всех победивших революций было значительное усиление государства: наполеоновская империя, советская военно-индустриальная сверхдержава либо восстановление единства и суверенитета Китая при «новом императоре» Мао, победа вьетнамских партизан над армиями самой Америки или превращение Кубы из сахарного придатка в мини-империю. Иначе говоря, в исторической ретроспективе социальные революции были мощными ответами проигравших стран на падение их мирового статуса. Поэтому революции нельзя понять вне мирового контекста.
Был раскрыт и теоретизирован двухфазовый механизм возникновения революции. На первом этапе происходит падение государственного престижа, как правило, в результате военного поражения или ставшего явным отставания от ведущих держав-конкурентов. Правящая элита непременно должна вначале расколоться на реформаторов и реакционеров, которые выдвигают противоположные проекты восстановления государственного престижа и мощи, соответственно, сталкиваются фракционные интересы в перекладывании друг на друга издержек поражения и цены выхода из кризиса (например, типичные конфликты между государственной бюрократией и частными помещиками либо между экспортно-ориентированным сектором и силами, выступающими за автаркические охранительные принципы). В возникающей политической чехарде у традиционно-безмолвных подчиненных групп и слоев (крестьянство, горожане, нацменьшинства, рабочий класс) появляется возможность проявить свой накопившийся протест.
В этом случае кризис может дойти до второй фазы – формирования революционных коалиций, состоящих из борющихся элитных фракций и их, на данный момент, массовых последователей. Конкретные исторические пути возникновения революционных ситуаций и их преодоления различными государствами, по всей видимости, могут определяться десятками факторов, складывающихся в уникальные комбинации и последовательности. В этом кроются корни непредсказуемости революций и их итогов. Мы имеем дело именно со взрывным процессом, мощной хаотической бифуркацией в истории, где трудно на основе прошлого опыта предсказать, что и с какой силой сдетонирует в обществе либо останется в пассивном состоянии. В революциях (как и на войне) необычно большую роль играют случайность, личные и сиюминутные факторы. Однако в ретроспективе итоги современных революций и войн все-таки выглядят более объяснимо – «структуры берут свое».
К примеру, в ходе Великой французской революции 1789–1793 гг. среди жертв гильотины оказалось непропорционально много буржуа, ради которых предположительно и затевалась революция. Может, прав консервативный французский мэтр Франсуа Фюре, отметавший революцию как исторический d'erapage (занос), не имевший вовсе никакой логики, кроме бешенства в умах революционеров? В 1871 г. в рядах версальских карателей, как показали детальные архивные разыскания социолога Роджера Гулда, воевало не меньше пролетариев, чем среди защитников Парижской коммуны [78] . Личный выбор лагеря определялся, как выяснилось, едва ли не в первую голову тем, в каких кабачках-клубах, в каких кварталах и социальных сетях группировались в прошлой мирной жизни будущие бойцы баррикад и их противники.
78
Gould R. Insurgent Identities: Class, Community, and Protest in Paris from 1848 to the Commune. Chicago: University of Chicago Press, 1995.
Однако глубже уровня случайных событий, которые могут оказывать серьезное влияние на ход истории в периоды хаотических кризисов, когда приходят в расстройство или ослабляются структурные базовые параметры, все же залегают крайне медленно изменяющиеся структуры социальной жизни, ползущие с невидимой мощью и постепенностью ледника. Структуры нельзя непосредственно увидеть, но можно и необходимо выявлять косвенными методами теоретически направляемого исследования.
Среди наиболее влиятельных и элегантных образцов такого рода исследований – опубликованная в 1991 г. монография уже не раз упоминавшегося Джека Голдстоуна «Революции и восстания в мире раннего Нового времени» [79] . В основе модели Голдстоуна находятся процессы демографического роста, которые в доиндустриальной Европе (как и сегодня в Третьем мире) хронически опережали рост экономического благосостояния. По имени классического предтечи демографического анализа Томаса Мальтуса, эта неплохо разработанная в наши дни модель получила название мальтузианской ловушки. С притоком материальных ресурсов (как в Европе XVI–XVII вв., постепенно выкарабкивающейся из коллапса феодализма, эпидемий, религиозной резни и одновременно получающей приток ресурсов из недавно открытых Америк) налаживается жизнь и повышается рождаемость. Например, появляется возможность раньше обзаводиться семьями и не отсылать младших сыновей в армию и колонии, а дочерей – в монастырь. Однако через два-три поколения рост населения перекрывает экстенсивный приток ресурсов и начинают возникать всевозможные закупорки и трения. Традиционные взгляды на происхождение революций фокусировались на бедствиях простого народа и росте эксплуатации со стороны властей и господствующих классов. Голдстоун же ввел аналитическое различение проблем, возникающих у государственных организаций в периоды мальтузианских кризисов (прежде всего фискальных затруднений, когда налогов перестает хватать на текущие расходы, содержание бюрократии и войска и выплаты процентов по прошлым займам), и дилемм самих господствующих классов, которым становится все труднее воспроизводить свой предписанный социальными нормами элитарный уровень потребления. Иначе говоря, при всех бедствиях крестьянства и городской бедноты, дворянству, особенно мелкому, нередко тоже приходится сокращать свое потребление и отказываться от былых статусных практик и привилегий. Поскольку элиты, в отличие от бедноты, все-таки не голодают, то их дети более успешно выживают до взросления – и это только усугубляет дилеммы элитных семей. Как всех их одеть и снарядить такими дорогими конями, шпагами или саблями, как делить наследство, как давать приданное дочерям, как пристроить сыновей на хорошую службу? Вообразите юного гасконца д’Артаньяна.
79
Goldstone J. Revolution and Rebellion in the Early Modern World. Berkeley, С A: University of California Press, 1991.
Мелкие элиты «оскудевают», чувствуют себя все более отчужденными от «позабывшей» о них монархии. Недовольство демографически переразвитых и оттого стесненных элит, показывает Голдстоун, регулярно толкало их на различные фронды и восстания против королевской власти. Так называемые крестьянские войны, смуты и революции той эпохи на самом деле начинались не среди самых обездоленных и забитых низов, а в средних слоях, в провинциальных и периферийных группах, обладавших ресурсами сословной организации, идеологии и попросту оружием (возьмите тех же казаков, от Болотникова до Разина и Пугачева).
Классовая борьба по-прежнему играет важную роль в объяснении революций, предложенном Скочпол, Тилли и Голдстоуном. Однако обратите внимание, что это вовсе не классическая фронтальная схема двусторонней борьбы старого, отжившего свое и прогрессивного нарождающегося класса. Классовая борьба разворачивается как минимум в треугольнике государственных элит – средних слоев – низов населения. Зачастую реалии оказываются куда сложнее, запутаннее и парадоксальнее. Беверли Силвер в недавно опубликованной монографии «Силы труда» [80] на материале всех зон миросистемы за последние 130 лет (со времен Парижской коммуны) показал, что у пролетариата не одна, а две типично классовые идеологии – социализм, требующий равенства в общественном распределении прибавочного продукта, но также и расизм (с антииммигрантскими и гендерными вариациями), требующий защитить установленные привилегии «своих» коренных и настоящих мужчин-пролетариев от всяческих подрывных поползновений извне и изнутри общества. Как еще в середине 1960-х заметил предтеча современных теорий революции Баррингтон Мур, клич свободы нередко исходит не от нарождающихся классов, а от тех, по чьим головам вот-вот прокатится волна истории – теряющего доходы мелкого дворянства, ремесленников, не выдерживающих конкуренции с новыми фабриками, провинциальных нотаблей, которых подминает под себя центральная бюрократия.
80
Silver В. Forces of Labor: Workers’ Movements and Globalization since 1870. Cambridge: Cambridge University Press, 2003.
Демографическая модель Голдстоуна также помогла прояснить давно установленные факты, что революции в Англии 1640-х – 1660-х гг., Франции 1789–1815 гг., России в 1905–1920 г. и Китае, прошедшем через целое столетие кошмарных потрясений между 1850 и 1950 г? возникали в конце длительных волн хозяйственного и демографического подъема. Лучшие умы XIX в., размышлявшие о революциях – проницательнейший французский дворянин Алексис де Токвиль, русский князь-анархист Петр Кропоткин и Карл Маркс, зло и увлеченно превосходящий свою собственную ортодоксию в таком шедевре политического анализа, как «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта» – вполне осознавали, что революции возникают не из полнейшей нищеты и отчаяния, а из бурного роста надежд, и в их авангарде на какой-то момент могут оказаться далеко не самые «прогрессивные» слои общества. Теперь мы можем это объяснить.
Из самых важных и, честно говоря, просто потрясающих эмпирических работ в исторической социологии последних лет стала более чем тысячестраничная монография с непретенциозным названием «Отмена феодализма во Франции» [81] . Ее автор Джон Маркофф (кстати, в прошлом физик, откуда очевидно виртуозное владение количественными методами) в течение долгих 26 лет кропотливо трудился над своим шедевром. Маркофф обобщает статистические материалы по тысячам деревень, замков и местечек старой Франции в годы, предшествующие революции: динамика населения, цены на зерно и землю, география военных закупок и постоев, количество и тематика жалоб в Париж по местностям и сословным категориям, результаты голосований начиная с выборов в Генеральные штаты 1789 г., соотнесение дорожной сети с распространением панических слухов, вспышек страха и поджогов дворянских замков в сельской местности опасным летом 1789 г., количество и точное время появления жертв революционного террора по регионам, а также количество добровольцев, записывавшихся в армию Конвента.
81
Markoff J. The Abolition of Feudalism: Peasants, Lords and Legislators in the French Revolution. University Park, PA: Pennsylvania State University Press, 1996.