Как я был «южнокорейским шпионом»
Шрифт:
Для меня же это было время крайнего напряжения всех физических и духовных сил, время, когда казалось, что ты наталкиваешься на глухую стену непонимания, что ты вдруг настолько поглупел, что не можешь ничего объяснить так, чтобы тебя поняли, или что ты сам ничего не понимаешь. Ты говоришь: «Это черное!» – и слышишь в ответ: «Ну что вы, Валентин Иванович, – это же белое!»
Первый суд под председательством судьи Кузнецовой начался 11 октября 1999 года. О том, что он состоится, я узнал лишь накануне от Ю. П. Гервиса. Никакого официального извещения я не получал, но, начитавшись юридической литературы, знал, что решение о дате заседания должно быть вынесено судом не позднее, чем через две недели после поступления дела в суд, а сам суд должен начаться не позднее, чем через месяц. К тому времени все сроки были превышены уже более чем вдвое. Ждал я и решения по поводу моего ходатайства о рассмотрении дела судом присяжных, с которым я выступил по завершении предварительного следствия, но, как оказалось, напрасно – его вообще не рассматривали.
Естественно, что никакого сна в ночь перед первым заседанием суда не получилось. За год с лишним в изоляторе я пообвыкся, а здесь предстояло что-то новое и необычное, должное решить мою судьбу. Я лежал и перебирал в голове все, что нужно сказать, дабы убедить суд в моей невиновности, не зная еще, что никто не будет слушать мои доводы.
Ситуация осложнялась еще и тем, что у меня не было при себе обвинительного заключения и все обвинение, изложенное более чем на 50 страницах с массой дат, названий и т. п., я пытался еще раз проанализировать по памяти. Как секретное оно хранилось в спецчасти изолятора и мне выдавалось только по предварительной просьбе. Для работы с ним меня выводили в отдельную камеру. Все выписки из него и свои заметки я должен был делать в специальной секретной тетради, которая также хранилась в спецчасти и выдавалась мне вместе с обвинительным заключением.
О том, что такое выезд из СИЗО в суд, что такое автозак, что такое менты и чем они отличаются от лефортовских эфэсбэшников, я знал только со слов моего трижды судимого соседа по камере. И это тоже не добавляло сна. Когда меня привели в зал заседания и заперли в клетке, первый вопрос Юрия Петровича был о моем самочувствии.
Этот суд, как и последующие, был закрытым. Иначе, как представляется, такие процессы, построенные на предположениях, не могли бы состояться. В зале были только судьи, прокурор, адвокат и я, а также двое конвоиров. Ходатайства о том, чтобы сделать открытыми хотя бы заседания, не касающиеся секретных вопросов, были отвергнуты. Впрочем, отвергнуты были практически все ходатайства, а не только это. В лучшем случае говорилось, что суд учтет заявленное при вынесении решения.
С первых минут заседания судья Кузнецова не скрывала своего пренебрежительного отношения ко мне и своей уверенности в моей виновности. Это сквозило в каждом ее слове и жесте. Мое выступление как обвиняемого она слушала, облокотясь на стол и положив голову на руку, прикрыв при этом глаза. В дальнейшем, предоставляя слово мне или Гервису, она обычно предваряла это словами: «Ну, давайте, говорите, посмотрим, что вы еще придумали!» и, полуобернувшись к столу и положив ногу на ногу, принимала ту же позу. Ее манера поведения в зале суда больше соответствовала всевластной базарной торговке советских времен, чем человеку, беспристрастно осуществляющему правосудие.
В руке Кузнецовой никогда не было карандаша, она ничего не записывала. Весьма пожилые народные заседатели откровенно дремали. Один из них был глухой, что выяснилось, когда он задал мне невпопад вопрос, и судье пришлось ему объяснять, что я не военнослужащий и потому «из расположения гарнизона» документов не выносил. В другом случае у него засвистел слуховой аппарат, что услышали все, кроме него. Кстати, это был единственный вопрос, когда-либо заданный мне одним из 12 народных заседателей. По-моему, они не читали даже вложенные специально для них в материалы дела ксерокопии газетных статей, чтобы хоть знать, о чем и о ком идет речь.
Государственный обвинитель – все тот же надзиравший за следствием прокурор И. В. Дубков – практически молчал, давая лишь отрицательные заключения на ходатайства. Все остальное за него делала судья. Даже обвинительное заключение зачитывала она, что, по сути, означает и предъявление мне обвинения судом, а не прокуратурой. Знакомясь впоследствии с протоколом судебного заседания, адвокат А. Ю. Яблоков спросил меня, на всех ли заседаниях присутствовал прокурор, поскольку не нашел упоминания о нем в протоколе. Его выступление в прениях было ничем иным, как повторением своими словами обвинительного заключения, как будто и не было судебного заседания.
Мучительной была встреча после долгого перерыва с моими бывшими коллегами, которые были вызваны в суд в качестве свидетелей. И совсем не потому, что они могли сказать что-то плохое обо мне или как-то подтвердить обвинение. Наоборот, сказанное ими и по поводу делопроизводства в МИДе (как учитываются и обозначаются в министерстве секретные документы, каков порядок ознакомления с поступившей из посольства почтой), и по поводу встреч и бесед с южнокорейцами (беседовали все и в основном по северокорейской тематике), и по поводу корейского языка (можно перевести за день не больше 4-5 страниц), и по многим другим вопросам свидетельствовало в мою пользу. Почти все они сказали, что протоколы их допросов на предварительном следствии оформлены некорректно.
Мучительно было другое: видеть их сквозь железные прутья решетки, входить в зал в их присутствии в сопровождении конвоя с наручниками на запястьях, осознавать, что они торопятся на работу, которой ты лишен навсегда, чувствовать их отчужденность. Григорий Борисович Карасин, например, бывший тогда заместителем министра (подчиненные и даже корейцы называли его по инициалам – КГБ), пришел в суд явно чрезмерно оживленным после какого-то протокольного обеденного мероприятия, пытался шутить и делать судье комплименты. Это было по меньшей мере неуместно на фоне ее замечаний в адрес «творящихся в МИДе безобразий» и откровенного хамства и мною воспринималось с трудом. В последующих судах он уже не выступал, так как вскоре был назначен послом в Великобританию.
Ударной силой обвинения выступал сотрудник ФСБ «свидетель М.» со своими словарями и другими разъяснениями, которые воспринимались судьей с очевидным одобрением, как истина в последней инстанции. При том, что его главными аргументами и доказательствами были: «мне так кажется…», «думаю, что…», «у меня имеются сведения…», «мы так всегда делаем…». Как и в обвинительном заключении, в его выступлении содержались одни лишь обвинительные декларации и никаких фактов их подтверждающих. Он даже договорился до того, что моя многолетняя и не вызывавшая нареканий работа в МИДе и в области кореистики, это не более, чем маскировка «шпионской деятельности».
Исход дела не вызывал сомнения. Последние из них рассеялись у меня, когда при возвращении в изолятор встречавший конвойный спросил, когда, мол, закончится суд, кто судья, и, услышав, что Кузнецова, широко улыбнулся:
– Это наша судья.
Она и сама не скрывала свою тесную связь со Следственным управлением ФСБ, упоминая по ходу суда об автомобильной аварии, как о причине вербовки, и моем якобы планировавшемся побеге в Южную Корею, чего не было в материалах дела, а лишь обсуждалось в процессе следствия.
16 декабря 1999 года Кузнецова вынесла приговор, в котором признала меня виновным в совершении государственной измены в форме шпионажа и назначила 12 лет лишения свободы в колонии строгого режима и конфискацию имущества. Она практически полностью повторила в приговоре обвинительное заключение и не приняла во внимание ни одного довода адвоката или моего. Все нарушения закона, допущенные следствием, были также проигнорированы.
Я не упал и не заплакал при оглашении приговора. Я был подготовлен к такому исходу самим процессом, имевшим ярко выраженный обвинительный характер, и вопрос – 12 или 14 лет, как просил прокурор, – был для меня непринципиален. Я смотрел на жену и дочь, которые были в зале суда, – для меня была важнее их реакция. А она была достаточно сдержанной, я бы даже сказал боевой, хотя, конечно же, улыбки или удовольствия на их лицах не читалось. Покидая зал, Наталия сказала: «Еще не вечер!» И это выражение было как напутствие для меня, что раскисать и сдаваться не следует, и как подтверждение того, что и она не собирается этого делать. Решение о том, что приговор будет обжалован, было принято защитой уже давно.