Как я преподавал в Америке
Шрифт:
А и верно: для этих проблем надо иметь успокоенную насчет итогового смысла жизни душу. Ибо если заболеть-взволновать- ся этим, ни шагу не ступишь, а будешь лежать на обломовском или раскольниковском диване, ибо все равно! — и не хрен суетиться, и все равно помрешь, и все равно ничего не поймешь… Интересно, как вчера студенты удивились: отчего купец в «Грозе» не дает денег изобретателю? Ведь изобрел бы что, усовершенствовал, доход принес!..
— Это вы, Америка — страна изобретателей, — объяснял я, — и машин (Эдисон, Форд…), и потребностей, даже лишних. Ибо потребность = нужда, несвобода, вяжет: человек вляпывается в нее и уже не может обходиться без… А в России изобретатель беспокоит традицию и сон, к чему страна склонна после каждого рывка исторического, молодого усилия. Обломовы мы… Даже нищие воры в «На дне» Горького толкуют: на хрена работать-то? А рассуждать — так сладко! Вон и сейчас в стране демократическое толковище — как в «На дне»: блестящие разговоры, а что до дела?., — метлу лишь передают из рук в руки: это ты подмети ночлежку, а не я!.. Мало кто у нас хочет и знает, как приняться за практическое дело. Ужли снова немец Штольц или уж американец Форд нужен?..
Советское = барское
Все думаю: что предложить хорошего из советчины — советского периода литературы: чтобы чуть представить смогли, как хорошо о себе могли тут думать люди и жить по идеалу?
«Как закалялась сталь» — советское Евангелие. Надо бы и какой производственный роман. «Танкер Дербент» Крымова, помню, хороший. «Люди из захолустья» Малышкина — Суконик подсказал. Но вряд ли есть переводы. Еще вспомнил — «Педагогическая поэма» Макаренко — вот дать бы! А вослед — «Один день Ивана Денисовича», тоже ведь производственный роман…
Как смахнуло водой целую эпоху — как Атлантиду, материк этот, в воды погрузило, и уже не ведом он: чем и как там могли жить люди, а кажется, что лишь — умирать и страдать…
И все более мне прорисовывается метафизическое тождество наше с барским Девятнадцатым веком — в смысле метафизической тоски и безнадеги бытия и ненужности пустых дел. Так что вор и люмпен савейский — тоже барин Обломов: «грязной тачкой рук не пачкай!» и не будь. «мужик»: это понятие ругательно и для большевиков (крестьянин = кулак, скупец), и для блатных, воров, с их широкой душой (за чужой счет): «пить — гулять — помирать!..»
А насчет екклесиастовой тоски — Лермонтова надо взять. Конечно, зачем я им все большие полотна даю читать: там «Грозу», Тургенева и прочего Толстого? Душу русскую надо даже не по Тютчеву, а по Лермонтову: «Дума», «Парус», «И скучно, и грустно», «Ангел» — русская Психея тут наисильно… «Дубовый листок», «Тучки».
А почему так на Руси? Дела-то все затевают и решают — мировые! Во Духе! Нет чтоб двигатель и клапан усовершенствовать или придумать подтяжку к штанам или маргарин, про какой скажешь: «Не могу поверить, что это не масло!» (такая надпись рекламная на упаковке маргарина. — 23.7.94) — как тут. Конечно, надо оглохнуть к мировым проблемам и мировой тоске и забыть о смерти и смысле жизни, чтоб увлечься изобретениями таких деталей. А отдых иметь — в глазении на телик, рекламу и рок-танец.
Да, теперь и понял: отчего все эти жестокости, ужасы и насилия в американском кино? Ведь это — заместо войн тут! Выпускать из человека гной жестокости, сей поддон в душе, помалу — как от оспы делают прививку: той же болезни малую дозу впрыснут — и организм обретает иммунитет, не заболеет уж.
Вполне медицински-гигиенично и прагматично устроились — так помалу утолять насилие, его жуткую потребность в людях, — и откупиться таким образом от Диавола — и малой, сравнительно, кровью. И так спустив из души свою поддонную бесовщину, человеку уже не надо лезть в социальную бесовщину, как на Руси, или становиться Раскольниковым.
Все работаю над этой формулой своей задачи: «Чтобы в итоге моего курса вы перестали что-нибудь понимать». Жизнь все равно заставит вас что-то частичное понимать и точно делать в каждой точке и всякий миг. Подобно так же и Сократ, первоучитель сего божественного непонимания-«незнания ученого» (термин Кузанского), ведь как точно и однозначно поступил, когда его приговорили к казни в родных Афинах: не бежал, а научил, как принимать смерть!..
Мой вурдалак
28. IX.91. Ну, смерть моя! Эпштейн снова — впился! Вчера часов в семь вечера звонок — и сладенький такой голосок:
— Георгий Дмитриевич? Это Миша Эпштейн…
Это Юз дал ему мой телефон: хочет, чтобы тот устроил мне приглашение в его университет — в Атланту, на Юге, с лекцией выступить.
И вот начал этот меня расспрашивать — обкладывать, как волка флажками-вопросами, разузнавать: печатаю ли я и что, и почему не идет? А «Русский Эрос»? А «Зимой с Декартом»?
— Да нет, — говорю. — Большие вещи сейчас не идут.
А когда узнал, что вышла «Русская Дума», — прямо как взвился в течке-охоте:
— Ой! Не могли ли бы Вы прислать по почте? Я Вам оплачу. Это поможет и приглашению — убедить коллег… А я как раз готовлю курс по русской философии…
Высосет, блядина! Знает, у кого насосаться идей и образов. И не сошлется…
Так и чувствовал, что прицельно расспрашивает: разузнает мои силы и когда я концы отдам. Очень доволен был, когда я меланхолически сболтнул, что мое акме уж позади.
— А когда Ваше акме было?
— Лет в 35–50.
Облизывается: он как раз в такой возраст входит.
— А выходит ли у Вас что-нибудь по-английски?
— Да нет, меня трудно переводить — Вы знаете…
'Эпштейн Михаил Наумович — молодой и талантливый литературовед и культуролог. В 70-е годы пасся в моих рукописях: все нахваливал и просил еще дать почитать и… ксерокопировал. А потом глядь — по всем моим темам пошел печататься: и о национальном в культуре, и перекресток между гуманитарностью и естествознанием, и жанр «жизнемыслей» («Дневник от ца» издал за границей). И все-то у него в товарной форме и проходимо в печать, а у меня — расхристанно и в себя, в отчаянии печататься. Так и чую: вот мой Эдип, призванный отменить меня в культуре. К 1991 году уже три года в США, и сейчас там совсем укрепился. — 23.7.94.
И доволен: у него-то все тут идет, на мази. Сидит на компьютере, шпарит эссе за эссе — и печатает свои миниатюрки, по мерке рынка и по потребе мозгов нынешних.
Потом не мог заснуть; а проснувшись в ночи, первое вонза- ние сознания снова — «Эпштейн!», — и пришлось читать, чтоб заснуть. И то не мог. Так что подрочить еще пришлось — на девку из «Плейбоя», что Юз мне будто для этого дела подкинул. Хотя не мой жанр — нынешние поджарые лианы. Правда, с пышными грудями — такое ныне в моде сочетание у фрукта-плода женского…
Понимаю, как вурдалак-упырь присасывается и сосет кровь — и вся жизнь из тебя выходит. Так и этот — нетопырь.
Ишь, торопится по почте мою книгу получить: мол, поможет объяснить там, что меня пригласить должно… — хотя тут же сказал, что приглашение делается долго: месяцы, а то и год-два…
Ой, противно! Зараза вошла — и нужно мне это: еще на него тут тратить силы ума и слова, и чувства души?
Юз позвонил — ему выпалил эту свою отраву. Зовет на рынок проехаться через час. Хорошо. Я как раз Эпштейна пропишу.