Как я таким стал, или Шизоэпиэкзистенция
Шрифт:
Почему проиграла Света? Она ведь богата, путешествует и вращается в свете. Она, наконец, единолично завладела дочерью.
Она проиграла, потому что не смогла, не захотела преодолеть своей безнравственности. Так же, как и я. Но моя безнравственность лежит на душе тяжелым камнем, а ее безнравственность – это оружие. Ее оружие. Не в силах преодолеть свою, я пытаюсь что-то сделать, чтобы души людей стали лучше, свободнее. А она... Она, наверное, идет в церковь, ставит свечку и подает профессиональным нищим.
С помощью детей я хотел преодолеть нелюбовь к себе.
Не удалось, и цепочка зла продолжилась.
Господи, почему же меня не выскоблили акушерской ложечкой? Какой же я злой, какой мерзкий! Сколько человек меня за это ненавидели и ненавидят...
06.05. 94. Вчера получил сорок долларов за статью об морфоструктурных особенностях различных эрозионных срезов очаговых структур. Через месяц светит еще сорок за статью о Депутатском рудном районе. Еще сорок соавторша зажала. Лебедев предложил стать заведующим лабораторией. Я отказался, сказав, что частые встречи с ним увеличат нашу критическую массу, в результате я вылечу из горячо любимого мною института. Он оскорбился.
Софьи нет. Нет, был подставленный для поцелуя лоб.
Я поцеловал его.
Она подставила носик.
Поцеловал.
Она подставила подбородок. Поцеловал. Когда же хотел впиться в губы, исчезла.
Глаз не показала. Что случилось?
Не дала поцеловать в губы...
Письмо Полине.
"Карандаш «Искусство».
Карандаш был желто-зеленым и очень бледным. Таким бледным, что им невозможно было сделать заметку, подчеркнуть что-нибудь, закрасить или подмазать. Долгие годы он жил в хрустальном стаканчике вместе с отверточкой, с помощью которой раскручивался системный блок, с ножиком, обрезавшим фотографии и бумагу; с ручками, переносившими на бумагу мысли, телефоны и имена, с пинцетом, выщипывавшим волосы, выраставшие на носу; с надфилем, который просто приятно было подержать в руках.
Его, ни с того, ни с сего, дала мне ты, когда я уходил из дома. Как я сейчас думаю, дала с тайным смыслом, а не потому, что он был не нужен. Ты знала, что он может пригодиться только мне.
Он пригодился.
Чувствуя себя бледным и ненужным, я старался быть ярче, старался пригодиться, но не так, как пинцет или надфиль.
Поглядывая на него, я записывал свои мысли. Поначалу они выходили бледными, но я старался и слова, штрих за штрихом, становились видимыми.
Я хотел бы вернуть тебе этот карандаш.
Возьмешь?
Мы все поросята. Один строит дом из любви, другой из камня, третий из слов.
Ложь – это клей, помогающий слеплять фрагменты существования в нечто удобоваримое и не похожее на исходный материал, то есть на дерьмо, представляющее собой переваренные фрагменты пищи.
Все – отстой. Редко что плавает наверху.
Это я Мебиуса загнул. Запутался, разуверился и загнул. Сжечь файл?
Все что я писал о Свете – это неправда. Правда будет видна, она восстанет, когда у бога образуется свободное время, и он расставит всех нас по местам, расставит, предварительно раздав подзатыльники, оплеухи, раки и переломы.
Что касается меня, я знаю, что получу, и где буду стоять. Но я буду стоять. Буду стоять, когда умру. Буду стоять, как дед. Как отец Иосиф.
28
Нельзя писать и красиво, и умно, и честно.
Чувствую, скучно. Скучно и с 28-ми главами. Скучно, потому что никто не поверил. Это обидно. Обидно, потому что стоит мне сейчас выкрикнуть с обиды десяток слов, и все поверят, и все рванут на Ягноб, чтобы столкнуть там свои медные головы.
Все. Решено. Пишу не для всех, а лично для тебя.
Я буду твоим Согдом.
Я – твой Согд. Я вручаю тебе эстафетную палочку.
Я – твой Согд, и я умираю. Смертельная болезнь поборола мое тело. Но ум холоден и трезв. Настолько холоден и трезв, насколько может быть холоден и трезв ум неврастеника, свихнувшегося на мамах и золоте. Но это так.
Короче, я – твой Согд.
Я погибаю.
И хочу назначить наследника.
Это сын?
Нет. Я ему ничего не дал, он себя сделал сам. У него свой путь. И он должен его пройти.
Это дочь?
Нет. Она не сможет взять от меня сокровищ. Мать и бабушка смогут – у них хваткие руки, а она нет. И я ничего не дам, чтобы ей не стало стыдно. Не стало стыдно, когда она станет взрослой и все узнает.
Это мама?
Нет. Ей никогда никто ничего не давал просто так, и она не возьмет, не сумеет взять: просто так брать она не умеет – данное "за так" ее тревожит. А на старость хватит изумрудных сережек.
Я отдам это тебе. Ты читаешь мое письмо не для того, чтобы стать богатым, и ничего не хотеть, а потому что думаешь. Думаешь, сможешь ли ты выиграть приз, сможешь ли прикоснуться к тому, к чему прикасался Александр Великий.
Сможешь.
И мне кажется, ты не утилизируешь их. Ты станешь Александром Македонским. Александром Македонским Третьим.
20
Нелюбовь – вот что меня обступает.
Первый мой ненавистник – Павел Грачев. В шестом классе он, маленький, краснолицый, крепкий, подлетал на перемене сзади и с размаху бил ладонью по глазам. Полчаса после этого я не мог видеть. За что бил? Не знаю. Наверное, я много говорил и был, как тогда выражались, "электровеником", первым "электровеником" в классе. А Грачев, отвечая урок, четыре слова в предложение связывал минуту, за что получал от ликующего учителя твердую тройку с минусом. Еще, без сомнения, он предвидел, как мы встретимся через много лет, встретимся взрослыми. Он предвидел, что я увижу его в синем халате грузчика и телевизором "Рубин" в руках, вы помните, сколько он весил, а он меня – в костюме с иголочки с "Moscow News" в боковом кармане, в модном галстуке, начищенных до блеска ботинках и с умопомрачительной Надеждой справа (в тот день она надела-таки купленные мною французские туфельки с тоненьким каблучком в четыре дюйма).
Предвидеть это было легко, логика стартовых позиций проста и не знает просчетов. Но если бы он напрягся и увидел меня насквозь промокшим в непролазной тайге, тайге, дочиста отмытой многодневными дождями, увидел облепленным вездесущими энцефалитными клещами, гнусом и комарами, если бы увидел в Белуджистане, окруженным десятком шаг за шагом подступающих волкодавов, если бы увидел, как прусь в безлунном мраке с рюкзаком образцов и проб, прусь с четырех тысяч на две или, обмороженный и засыпающий, ухожу от смерти на автопилоте, он точно похлопал бы меня по плечу и угостил "Примой".
Однажды я пересилил себя и отправил его в нокдаун. После этого трое таких, как он, били меня в переулке.
Павел Грачев для меня воплощение вынимающей душу абсолютной неправедности. Он – исчадие неправедности, не прикрытое ничем. Я и другие неправедные люди, прикрываемся белыми одеждами благообразия, чистыми на вид или запятнанными, но прикрываемся или прикрыты близкими. Он – нет: ему нечем прикрыться и потому его неправедность – эта вечный стыд, вечная боль, которую можно унять, лишь ударив, лишь пустив ее в ход.