Как я воспринимаю, представляю и понимаю окружающий мир
Шрифт:
В то время когда мать умерла, я уже понимала, что она не просто так спряталась от меня. Я помнила, что дедушка долго лежал больной, а потом недолго лежал на столе холодный и неподвижный. Помнила, что его положили в гроб и зарыли в землю. Конечно, как и все дети моего возраста, весьма плохо понимала, что значит умирать и почему нужно, чтобы люди умирали, если можно жить. Но я помнила, что быть живым, т.е. двигаться, смеяться, принимать пищу, носить одежду, летом греться на солнце, а зимой на печке, дышать воздухом и проч., — все это лучше, чем быть зарытым в землю и лежать в гробу неподвижно. Поэтому я в детстве начала бояться такого непонятного в жизни явления, т.е. смерти.
Я знала, что земля бывает очень сырая, когда идут дожди, бывает очень твердой, когда промерзает зимой. И вот, сильно боясь смерти, я не верила, что покойники все время лежат в могиле неподвижно. Я думала, что дедушка в могиле как-то по своему живет. Наверное, что-нибудь делает, как-то двигается под землей, где-то греется и даже ест что-нибудь. В этом последнем предположении я, маленькая, абсолютно не сомневалась, тем более что весной не только мы с мамой, но и наши соседи ходили на кладбище. Мы носили в тарелке сладкую рисовую кашу с изюмом, яйца, куличи и прочую снедь; все это мы ставили на могилу дедушки, сами ели и других угощали. И я думала, что дедушка вместе с нами, но так, чтобы я его не нашла, ест. Ведь домой мы приносили пустую посуду, пустую корзинку. Я, не зная о том, что мать на кладбище устраивала поминки по дедушке и угощала всех проходивших мимо нас, думала, что дедушка, по-прежнему оставаясь невидимым, забирал провизию в могилу. Но все же, несмотря на такое понимание и представление «жизни» дедушки в могиле, я не хотела попасть в могилу.
Болезнь, а затем смерть матери сильно потрясли меня не только потому, что я осталась без нее, но еще и потому, что мне было очень жалко маму и страшно за нее: ведь ее тоже положили в сырую и холодную землю. Пугало меня еще и то обстоятельство, что мать умерла во время голода, начавшегося на Украине в конце гражданской войны; мы очень голодали, следовательно, я ничего не могла понести на могилу мамы. К тому же я была еще не только маленькой, но и несамостоятельной: далеко одна я не ходила, да и не могла без посторонней помощи найти могилу мамы.
Пока я жила у родственников, никуда не уезжая из села, я уже чувствовала, что я подрастаю, крепну и кое в чем могу помогать тетям. За это я получаю пищу, — значит, когда-нибудь с чьей-либо помощью я пойду на могилу мамы весной, понесу ей такую провизию, какую мы вместе с ней носили дедушке. Однако этого ни разу не случилось, ибо мать умерла весной, когда еще был голод, а на следующую весну я находилась далеко от села, в городе, в школе слепых. Но я и там продолжала думать о матери, хотя в школе мне уже было не так плохо, ибо ко мне и чужие люди относились хорошо.
У меня были разные мысли о матери. Я ее по-прежнему любила и жалела особенно потому, что она лежит в могиле одна, без меня и думает, что я без нее живу хорошо. За это она, быть может, сердится на меня. От этих и подобных им мыслей я часто плакала, плакала даже тогда, когда мне было хорошо и не от чего было плакать. Но я думала, что надо плакать для того, чтобы мать об этом узнала и не сердилась на меня за то, что мне бывает очень весело и вообще хорошо.
Помнила я о матери и тогда, когда меня перевезли из школы слепых в другой город, в Харьков, в клинику слепоглухонемых детей. В этой клинике меня сразу окружили такой заботой, такой теплотой и вниманием, что все это вполне могло заменить утраченные заботы матери. Однако и в клинике я всегда помнила о ней, а когда наступала весна, я очень переживала, что живу так далеко от нашего села, не могу пойти на могилу матери, чтобы понести пищу, которую я в любое время могла бы получить в клинике и которой хватило бы для того, чтобы поделиться с матерью.
И пусть это желание никому не покажется странным: ведь моя мать с раннего детства приучала меня к тому, чтобы я всегда с другими делилась тем, что сама имела. Со мной тоже каждым кусочком делились и мать и дедушка. Когда они возвращались откуда-нибудь, то обязательно приносили мне хотя бы самый незначительный гостинец. Подражая им, я тоже несла домой все, что можно было нести в кармане или в чистом носовом платочке и дома поделиться с матерью. И я настолько к этому привыкла, что это в конце концов стало для меня правилом: я не понимала того, что можно делать иначе, что можно одной все съедать.
Припоминаю такой случай. Во время голода я однажды, держа руках палочку, пошла к своей зрячей и слышащей подружке, которая жила в соседнем дворе. Я могла ходить туда одна, прикасаясь палочкой к забору. Девочки не было дома, а ее мать усадила меня за стол, налила тарелку супа и дала небольшой кусочек хлеба. Но я к хлебу не прикоснулась и хлебала только жидкий суп. Я помнила, что дома у нас в этот день не только не было хлеба, но даже не было лепешек из какого-то мучнистого растения. И хотя мне очень хотелось поесть суп с хлебом, но я не сделала этого, ибо не понимала, что имею право в гостях съесть хлеб и суп без мамы. Я бы и суп не стала есть без нее, если бы мне разрешили понести его домой. Но нести суп в тарелке я одна не смогла бы, поэтому я решила съесть суп без хлеба, а хлеб спрятать в карман для мамы.
Угощавшая меня соседка видела, что я не ем хлеба, и несколько раз подходила ко мне, показывая, чтобы я ела суп с хлебом. Потом, должно быть поняв, почему я не ем хлеб, она показала, что даст еще хлеба, который я могу понести домой. Я поверила соседке, съела все то, что она мне дала, а другой кусок хлеба понесла маме, радуясь тому, что имею возможность покормить её немножко.
Получая в клинике хорошее питание, я, естественно, вспоминала о матери и не сразу привыкла к такой простой мысли, что матери уже давно со мной нет и что я совершенно свободно могу есть все, что мне дают в клинике или в гостях у подруг или сотрудников нашей клиники. Но меня абсолютно это не радовало ибо мне гораздо приятнее было делиться с мамой, особенно чем-нибудь очень вкусным.
Я уже сказала о том, что в клинике ко мне все сотрудники относились так хорошо, так заботливо, что мне незачем было тосковать слишком долго. Теперь мне хочется написать о том, как я понимала отношение сотрудников и воспитанников ко мне и как я сама относилась к тем и другим.
Те хорошие бытовые и материальные условия, в которых я находилась в клинике, мне очень нравились, я только боялась, что меня могут опять куда-нибудь перевезти, где мне будет хуже. Не понимать того, что меня окружили заботой, хорошим человеческим отношением и бытовыми удобствами, я не могла: ведь все то я ощущала и чувствовала на каждом шагу и во всем. Одного я не могла понять некоторое время: зачем меня привезли в это хорошее место и что со мной будут делать здесь?
Удивляло меня и было непонятным еще и то обстоятельство, что нас, детей, было немного, а занимали мы несколько комнат. Правда, это было хорошо, ибо благодаря именно этому простору мы не мешали друг другу, не сталкивались друг с другом на каждом шагу, как это бывает в тесноте. У каждого воспитанника был свой отдельный и определенный угол с игрушками, отдельный столик и стул, где можно было также раскладывать игрушки или просто спокойно посидеть. Этого я тоже не понимала, ибо привыкла к тому, что у зрячих детей, с которыми я играла когда-то, таких отдельных уголков, отдельных столиков, отдельных игрушек не бывало. Мне иногда хотелось просто поозорничать: смешать все игрушки вместе, сдвинуть столики и стулья с их определенного места. Хотелось сделать беспорядок во всем этом строгом порядке и в тех случаях, когда я почему-либо сердилась на кого-нибудь из окружавших меня людей, сотрудников и ребят. Ведь не все они одинаково нравились мне. Интересно то, что, если я сердилась на ребят, мне не хотелось вносить беспорядок в их уголок или разбрасывать игрушки, но если я сердилась на кого-нибудь из воспитателей, то у меня бывало большое желание не послушаться их в чем-либо или научить других ребят чему-нибудь такому, что не разрешают делать старшие.
Припоминаю кое-что из того, что меня особенно удивляло в распорядке клиники первое время. Так, например, мне были непонятны следующие обстоятельства: почему все сотрудники, носившие неодинаковые по фасону и материалу платья, надевали, приходя в клинику, еще и другие платья, совершенно одинаковые, распахивавшиеся спереди или сзади. Когда сотрудники брали детей на занятия в лабораторию, они заставляли их надевать на костюмчики и платья эти распахивавшиеся маленькие платья. Мне тоже показали, чтобы я надевала такое платье, когда накрывала стол, а затем когда убирала и мыла посуду. Я должна была надевать это платье и в других случаях, например когда я дежурила в какой-нибудь комнате, где должна была следить за тем, чтобы все вещи находились на своем определенном месте, и вытирать пыль с мебели и подоконников. Собственно говоря, никакой пыли в действительности не было, ибо все комнаты систематически и тщательно убирали технички. Но нас приучали к посильной уборке комнат. Именно это, т.е. как бы игру в уборку, я долгое время не понимала, ибо не ощущала пыли, когда вытирала мебель, поэтому мне казалось, что меня заставляют убирать комнату только для того, чтобы я надела это второе платье и для собственного развлечения терла тряпочкой вещи, на которых не было пыли.