Калуга первая (Книга-спектр)
Шрифт:
Все это написал я сам, а точки и запятые правильно расставил сосед, который очень интересный. У него правительственный ум. Я бы ещё написал, но думаю, что этого пока хватит для начала и добра.
Желал бы увидеть это письмо в газетах, так как оно открытое, но если вы решите, что это нескромно, тогда не надо. Пусть будет у вас.
И вот еще, уважаемый И.О., я уже хотел подписаться, но сосед уговаривает не делать хотя бы этого, я и его уважаю, потому он и говорит, что кто-то от вас может прийти, потому что до вас не дойдет, а до кого дойдет, тот обидится. Я тоже знаю, что есть в некоторых мало добра, и поэтому плохо соседу своему не хочу делать. Потому и подписываюсь, чтобы не подумали, что я из-за границы. Они сами пусть живут, мы другие.
Желаю вам здоровья и добра.
Подписываюсь так, чтобы без кривотолков:
Максим Советский.
– Ну и погодка!
– Распущен Союз писателей.
– С Веефомитом очень желал бы повстречаться человек, у которого в детстве вспыхнула в руках пластмассовая игрушка.
– Бурные перемены в стране.
– Если веник растрепался, нужно подержать его несколько минут над кастрюлей с горячей водой.
– Строев ломает руку и в больнице знакомится с человеком, который знает Кузьму Бенедиктовича.
– Из всех игр самой захватывающей для нас является сон.
– Марченко и Марков - мученик и мерзость.
* * *
Марк Иванович Нематодович или коротко Нематод - по должности обычный редактор издательства, по призванию крупный почитатель таланта Строева влетел в дачный кабинет Леонида Павловича с сенсационным слухом:
– Этот самый, самый, самый большой человек отрекся!
– Не хочу верить!
– вкатился вслед за ним запыхавшийся Сердобуев. Брехня все это, говорю тебе!
– Генсек, что ли?
– спросил Строев.
Оба замерли на мгновение и, поняв, что ничего особенного не стряслось, энергично закивали.
– Что теперь будет?
– шепнул Сердобуев.
– Накаркал, - задумчиво пробормотал Строев.
Он вспомнил юношеский разговор с Кузьмой, когда тот говорил, что есть вероятность того, что один из самых-самых может самоинициативно отказаться от достигнутого.
"Талантливый человек, - утверждал Кузьма, - может делать гораздо больше, чем он делает. И из-за этого понимания он обречен на постоянные душевные терзания. Уже одно то, когда талант в отрицательном для него окружении все же проявляет себя, говорит о той колоссальной непредсказуемой силе, которая ищет новые формы для действительного существования." Кузьма высчитал, что имеется два целых семьдесят пять сотых процента в пользу того, что когда-нибудь в должность вступит талантливый человек. "Но если он задержится на пять лет - он уже не талантлив", - добавил тогда Кузьма.
"Миллиарды семян попадают в почву, а прорастают единицы, ах ты, сеятель!" - осознал сегодня Леонид Павлович.
– Неужели опять революция?
– не выдержал паузы Сердобуев.
– Неужели что-то будет?
– Да кто вам такое сказал?
– спросил Строев.
– Катапультов сообщил жене Толстоногого, а она позвонила...
– начал Нематод.
– Ну, если Катапультов, - задумался Строев, - тогда очень даже может быть.
– А ведь какой человек был!
– Марк Иванович достал из кармана колоду карт, - и его съели.
Он подошел к журнальному столику и стал раскладывать пасьянс.
– Да не волнуйся ты так, Марк! Может ещё обойдется.
– Нет, Федя! Такой человек!..
– Да, Марк, человек прямо он!..
– И слова даже не сразу подберешь, - вставил Строев.
– Надежда!
– воскликнул Нематод, - а вот теперь опять какая-нибудь заварушка! Отгуляли ясные деньки!
– И зачем людям власть?
– невинно и риторически вопросил Сердобуев. Че они за неё грызутся?
И приятели обсудили эту тему. Но вряд ли стоит присоединяться к ним и повествовать об этом разговоре. Затягивает, понимаешь, русского человека в политику. И вроде бы тошно копаться в прошлом и узнавать, кто кого и с какой улыбочкой и какой игрой всковырнул, а всматриваемся, вслушиваемся, тошнит, а ловим порой сами себя же на жутких ухмылочках, увлекает, понимаешь, игра ума, фарисейство и лицедейство захватывает, иезуитство по нервам сладкой дрожью скребет. Сострадаем невинно павшим, а об Иродах все равно знать хотим. Что ел и как выглядел, какой распорядок дня имел и сколько гадостей сделал. Полезней было бы познакомиться с такими вот подробностями в каком-нибудь научно-психиатрическом издании среди глав о синдромах маниях величия и преследования, о проблемах массовой психопатии с соответствующими выводами и профилактическими рекомендациями.
Природа власти, понимаешь, Сердобуева волнует. Нематод тоже не прочь послушать. И пока Леонид Павлович рассказывает им о подробностях личности в реализации своих потенций, о благотворном влиянии приятной среды на писателя, пока он вспоминает апельсиновые корки в мусорном ведре в предновогодней кочегарке, в самый раз познакомиться с суждениями Веефомита на этот счет.
"Стремление к власти, - говорит Веефомит своим обалдевшим студентам, проистекает из желания внимания. Кто не хочет, чтобы его слушали, чтобы делали так, как он сказал? Женщина добивается внимания к форме, мужчина к уму. Посмотрите на детей - что только они не сделают, чтобы их заметили. Они елозят и стучат ножками от обиды. А если каждому вашему вздоху, каждому действию, любому высказыванию внимает целый народ? Да, милые мои, в далекие времена такое случалось. Когда вот так прислушиваются, почитают за высоту, создается иллюзия не зря прожитой жизни. Такой человек убаюкан вниманием и, естественно, разменивает свою жизнь на сиюминутное. Идо по-настоящему управляет развитием жизни только художник. Заметьте, что лишь его лозунги с течением времени не превращаются в карикатуры..."
"А как же экономика и социальный уклад?" - любопытствует юноша, будущий программист женских босоножек.
"Случаются в истории и экономические подвиги, - уклоняется Веефомит от ответа, - но вы сначала запишите домашнее задание: могут ли быть настоящие друзья у правителей государств и желали бы вы стать таким другом?"
Довольно странно стал вести лекции Веефомит. И его коллега философ грубой дырки считает, что такими методами подрывается авторитет отечественной философии. "Вам бы в женской гимназии, а не в производственном комбинате преподавать!" - нападает он, выловив Веефомита на лестничной площадке. Но Валерий Дмитриевич по-прежнему избегает острых дискуссий.
– Чего не скажешь о Строеве. Он уже с полчаса рубит правду-матку, все как есть вываливает на своих приятелей, и те поражаются, что можно не только так ясно видеть, но и говорить. Марк Иванович слушает, не переставая пасьянс раскладывать, а Сердобуев улыбается, как захваченная врасплох девица.
– Чуть вылезли из кризиса - и опять амбиции!
– ораторствует Строев, Вчера только новые штаны надели, а сегодня гонору - ну что ты!
– никого не боимся, бульбой закидаем. И вот тебе - талантливого человека в сторону, сделал свое дело - отойди - теперь наша очередь царствовать. Один с сошкой, семеро с ложкой. Сколько можно! Все! Завтра письмо в правительство напишу!
– Этому Нематод с Сердобуевым не удивились. Они привыкли. Леонид Павлович часто в конце политических споров грозился разродиться письменным протестом. Однажды все-таки написал по какому-то поводу, но так и не послал. Как истинно русские люди, приятели Строева полагали, что наверху свои дела, а у людей культуры и близлежащих к искусству - свои; разделение труда и удовлетворение потребностей; что друг другу мешать?
– выплеснули эмоции, похаяли один другого - и за дело.
И кто его знает, фактические то слухи об отречении или так себе круги на воде от камня, брошенного дураком или злопыхателем. Со Строевым понятно - у него есть причины поверить - память об апельсине и уютном разговоре живет в его воображении и подпитывает в нем веру в справедливость. Но зачем же бедняге Раджику грозило в один ужасный миг завизжать нечеловечески, забиться в истерике от гнева на несовершенство (не свое, к тому же) мира, который в детстве обещал быть бесконечным и солнечным, как летний утренний лес у голубого озера, где каждый человек опрятен и идет всем навстречу с дружеской улыбкой. Не от того ли он бывал на грани безумств, что наслушался разных гадостей, разуверился в выживших и заскорбил по павшим? И не смог бы Копилин проклинать мать и отца, заглянув за шторку спальни-прошлого, где отец бы истязал мать, а мать дурела и блудила бы в отместку напропалую. И если нет проклятия и нет надежды, чего ещё ждать, кроме истерики?
"Не буду я об этом писать, - в минуты откровения говорил Раджу Веефомит, - мало кто поймет, а страхов и так достаточно. И потом, я сам в своей жизни говорил так мало добрых слов, а дел добрых сделал и того меньше. Больше жду, чтобы мне подарили..."
Далее Веефомит молчал, переваривая ощущения низости, прощая всем, в том числе и Строеву, его исконно русскую болтовню.
И уже гораздо позже, когда любые слухи устроили всякую возможность существования, спалив мешок с отвергнутыми сюжетами, без малейшего намека на какие бы то ни было власти, и испытав огромнейшую ответственность перед доверием, которое проявила к нему жизнь, изрядно поседевший, все ещё жилистый и живучий Веефомит, в небывалом восторге написал на белой стене черно и крупно: