Камень и боль
Шрифт:
– Я не был у волшебницы, – тихо промолвил Граначчи.
Тут Микеланджело, до боли закусив губы, воскликнул:
– Неправда!
– Я не был у волшебницы, – повторил Граначчи и отвел руки Микеланджело от его лица, удержав их в своих. – Потому и не сказал тебе ничего… А все-таки вернулся не такой, как был. Но теперь, теперь пришла пора сказать тебе. Путь до Сполетского герцогства был долог, Микеланьоло, я был еще мальчишка, шел с одной безумной мыслью в голове, мыслью об этой мертвой… Я спешил. Как-то раз ночь застала меня в горах у Сполето. В безднах – тьма, над утесами сияли звезды, я никогда этого не забуду. Мне было страшно идти дальше, всюду обрывы, пропасти, и я стал искать какую-нибудь пещеру, грот, где переночевать, брел ощупью, держась за стены скал, тропинка вилась все дальше… И в эту минуту, самую тяжелую из пережитых мной, я вдруг услышал пенье.
Граначчи замолчал, черные глаза его расширились.
– Голоса были девичьи, они лились со скал вокруг, они пели о милосердной матери божьей, о святом архангеле Михаиле, мне казалось, я умер и стою у райских врат; страшная, даже мучительная сладость затопила мне сердце, я упал на колени, благодаря бога… Пенье приближалось, и я увидел то, что, если бог пошлет, увижу еще раз только на небе. По тропе среди скал шла, озаренная факелами, процессия девушек и женщин, их вел старенький сгорбленный священник, опираясь на длинный посох с знаком креста наверху,они шли и пели, несли факелы и пели, на голове у каждой – терновый венец… Так увидел я впервые дев из скал. Я, конечно, уже слышал о них. Не только при папе-испанце, не только теперь при Александре, но и во времена Сикста и Иннокентия монастыри превратились в публичные дома, ты знаешь об этом. Кто хочет девушку на ночь, хоть монах, хоть дворянин, входи в любую келью женского монастыря, – это бордели, полные разврата, – заплати за постель и проститутку, которая потом пойдет каяться перед алтарем. И девицы, желающие в самом деле служить богу, уходят в пустыню, в лес, в скалы, устраивают там свои скиты, убежища, пещеры, моленные… Девы из скал, увенчанные терновыми венцами… "Чего тебе нужно среди нас, юноша?" – спросил меня старичок священник. И они взяли меня с собой, в скальную молельню, ко всенощной… И я у них остался. Не пошел в Нурсию, к вещей Сивилле, обручаться с мертвой язычницей, с дьяволом, ради искусства и славы… Со слезами поклялся старому священнику, который утром исповедал меня, сидя на большом камне и положив руки мне на голову. Он дал мне отпущенье грехов. "То, что ты задумал, великий грех, – сказал он, – и я возлагаю на тебя великую епитимью. Что ты для дьявола сделать хотел, то сделаешь для бога… Никогда не знать женщин вот что обещал я, в чем поклялся, от чего закаялся. Это не кощунство. Микеланьоло, если я все время пишу теперь святых, матерь божию, царицу небесную, победительную, пречистую, святого архангела Михаила, это не кощунство… если я пишу так… так, как умею…
– Франческо!
– Таким смиренным стал я в боли своей… – тихо промолвил Граначчи, обнимая его голову. – А ты мне опять толкуешь о любви, которая смеется мукам, о любви суровей лавра, которая творит только зло… живой камень… Мы изменили не только слова свои, мы изменились сами, Микеланьоло, изменились… Меня не одурачил ад, не провела мертвая. Я пишу, как умею, но во славу божью, и бог, конечно, взглянет на это милостивей, чем если б я ценой души своей стал творить лучше Мазаччо, Джотто, Винчи и всех, кого тогда назвал… Та ночь изменила меня. Я вернулся уже не мальчиком, с недетским взглядом, с изменившимся лицом и душой… Девы из скал, тернием венчанные! А ты – "белый жемчуг в черных волосах"…
– Франческо!
– Мы хорошо поклялись там, у ворот, но ты, ты все изменяешься… отвердеваешь… каменеешь… все время блуждаешь… твой путь будет нелегок… ты бежал, а ничего не сказал мне… почему в тебе укоренился такой страх, откуда такая темная подземная сила, откуда вечно такая тревога? Ты больше во власти дьявола, чем мы, чем кто-либо из нас… много еще крови прольется из твоих ран, прежде чем ты вкусишь небесного мира и покоя… Это у тебя как-то очень странно, Микеланьоло: твое творчество, работа твоя все прекрасней, величественней и возвышенней, а сам ты… сам в это время – все хуже и хуже… В чем разгадка?
Кто-то громко постучал, удары в дверь были глухие и гулкие.
– Я знаю, кто это, – сказал Граначчи, – кто хочет видеть нас. Узнал эти быстрые, скользящие шаги, как только заслышал их на лестнице. Это Макиавелли. Всякий раз, как у нас заходит речь о чем-нибудь важном и печальном, Никколо прерывает нашу беседу, как тогда… Ему, видно, на роду написано появляться со своими новостями не вовремя. Но прежде чем ты откроешь, я скажу тебе насчет Аминты вот что. Я любил ее больше, чем кого-нибудь на свете. Она это знала и не могла понять, почему я не приближаюсь к ней. Она ничего не знает о моем обете, о моем хождении, и ты ничего ей не говори. Я люблю ее в своих молитвах. И у нее должен я претворить ту любовь, которая несет только зло. Потому что знаю, что это не ради ночи с копейщиком сэра Филиппа, а из-за меня позволила она убить Кардиери, думая, что это он мне мешает. И вот однажды…
– Претворить любовь… – прошептал Микеланджело.
Удары стали оглушительными, и Граначчи встал.
– Это долгий разговор, и при человеке с такими общественными склонностями его не поведешь. Так что – в другой раз, Микеланьоло, если только ты опять от меня не скроешься. До другого раза. Но… береги Аминту!
Он открыл, и в комнату стрелой влетел Макиавелли.
– Крепко вы тут заперлись, заговорщики медицейские! – воскликнул он. И вдвоем всего-навсего. Понимаю, переговоры только предварительные, – ну да, а об остальном, более важном, – у той танцовщицы. Да я без дурного умысла! У меня, вы ведь прекрасно знаете, каждая тайна – как в могиле зарыта, и мне известно больше, чем вы думаете. Так что готовьте медицейский переворот, готовьте, жаль только – быть вам на плахе, милые, потому что, я знаю, из этого, кроме плахи, ничего не получится… Жаль! Другая такая голова, как у Торнабуони, не так-то быстро вырастет. Но я пришел не затем, чтобы вас предостерегать. Микеланьоло! – крикнул он, завертевшись вокруг своей оси от волнения. – Радуйся! За мной пыхтит, кряхтит, сопит и чертыхается тот, кто скажет тебе больше! Но радуйся и не гляди, как на похоронах! При наших встречах тебе не нужна личина, которую мы принимаем, шагая по улицам царства божия на земле. Вот он уже идет! Маэстро Сангалло ищет тебя по всему городу…
Огромная могучая фигура Сангалло появилась в дверях.
– Какого дьявола… – загремел он вместо приветствия, – какого дьявола забрался ты под самую крышу, Микеланджело! С этой лестницы впору осужденных сбрасывать вниз головой! Но зато я тебя нашел! Не были у тебя мои два болвана? С утра по всему городу ищут… Здорово, Граначчи! Ты тоже здесь тем лучше! Колоссальная новость, – нынче же надо хорошенько выпить! Слушай, милый! Синьория назначила жюри по отделке зала заседаний Consiglio grande 1. Вот и выпьем! Потому что знаешь, кто жюри? Я! – Джулиано да Сангалло ударил себя в грудь и засмеялся. – Я! Я! Хоть Савонарола и не хотел, но у меня среди членов Синьории хорошие друзья – еще от прежних времен: ну, они его и уговорили! Так что – я! Потом Кронака, добряк, хоть маленько спятил на доминиканский лад нынче. Потом Баччо д'Аньоло, – совершенно правильно, он заслуживает. А потом… – Голос Сангалло загремел еще громче и торжественней. – А потом, по особому, прямому требованию Савонаролы… ты! Ты, Микеланджело! Видно, любит тебя этот монах, любит по-своему. Ну, что ты на это скажешь, Микеланджело? Разве это не causa bibendi, не повод, чтоб выпить по-настоящему, как следует? – Сангалло широко отвел правую руку и вдруг почти нежно прижал к себе Микеланджело. – Еще мальчик совсем, растроганно промолвил он, с улыбкой глядя ему в глаза, – еще мальчик, а уже будет судить о работах старых мастеров. И насчет отделки Синьории, не забудь!
1 Большого совета (ит.).
– По особому требованию Савонаролы? – прошептал Микеланджело.
– Да, – кивнул Джулиано да Сангалло, тряхнув своей могучей седой гривой. – Да, он выразил такое желание. А фра Бартоломео, которого, прежде чем он рехнулся и напялил рясу, звали Баччо делла Порта – хорошее было имя, – будет писать картину для алтаря в зале заседаний, – одним словом, работы по горло, понимаешь? Ну и не задаром, понятно. Так что надо выпить. Тебя уже давно ищут мои два болвана по всему городу, да где им! Ты тоже пойдешь с нами, Граначчи, а будущий гонфалоньер Макиавелли найдет нам трактир, где можно бражничать по пятницам даже во Флоренции. Он в этих делах – дока! У него всегда какой-нибудь трактир припасен, идем, я плачу за все, будем пить чего душа просит, я рад без памяти: художественное жюри в Савонароловом городе! И я – в этом самом жюри. Просто курам на смех!
И он двинулся к двери.
Но Граначчи не захотел идти с ними. Он обнял Микеланджело и поспешно ушел.
– Чудак! – обиженно проворчал ему вслед Сангалло. – Разве он тебя не любит, Микеланджело? Я думал, вы – друзья.
– Он меня очень любит, – возразил Микеланджело. – Но между нами что-то странное… Всякий раз как мы говорим о… об одной вещи, между нами становится какая-то тень, тень тайны. Как в то время, когда мы оба думали об… одном и том же, и вдруг Лоренцо Маньифико пришел выбирать художников для своего двора. И нынче мы говорили о том же предмете и…
– ты… становишься членом жюри в Палаццо-Веккьо! – загремел Сангалло. – Ну и слава богу за такую тень! Да ты брось. Тень тенью, а Граначчи Граначчи. Нам – вино, а Граначчи – тень. Веди нас, гонфалоньер! накинулся он на Макиавелли. – Веди туда, где нет ни пьяньони, ни сопляков этих из Святого войска, которых все боятся…
– И недаром! – прервал Макиавелли. – Моего хорошего знакомого, торговца шелком, мессера Манцини, предал родной сын, чертенок одиннадцатилетний: донес, что отец прячет редкую рукопись Вергилия, и того посадили в тюрьму Синьории. И мессера Себальдини, человека достойного, который мне в свое время помогал, тоже предали, – засмеялся он язвительным смешком. Укреплений нет, кондотьер бездарный, солдат, можно сказать, никаких, император Максимилиан объявил себя покровителем Пизы и пошел на нас походом, но мы можем утешаться, по крайней мере, тем, что здесь до такой степени утвердилось чистое христианство, что даже дети доносят на родителей. Так что мы хоть погибнем, как святые!
"Савонарола!" – промелькнуло в голове у Микеланджело. И разговор с Граначчи исчез в тумане. Член жюри по отделке зала Консилио гранде. В двадцать лет он вступает в Палаццо-Веккьо, куда отец его всходил вверх по лестнице под резкий рокот труб, член коллегии Буономини, а я уже в двадцать лет… Мечта его! Чтобы сын, не каменотес, а почитаемый всем городом, тоже вошел когда-нибудь в Палаццо-Веккьо! Папа! И это устроил Савонарола! Тот, чье предложение поступить в монастырь я отверг, чье имя, произнесенное Пьером в Болонье с ненавистью, просвистело и затянулось петлей, Савонарола. "Видно, этот монах любит тебя, – сказал Сангалло, – любит по-своему…" А кто заседает там? Джулиано да Сангалло, первый после божественного Брунеллески, потом Кронака, Баччо д'Аньоло – какие имена! И среди них – я, Микеланджело Буонарроти!