Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Камень и боль

Шульц Карел

Шрифт:

И я обрел смирение в страданье,

Когда узрел те кроткие черты.

— Это из "Вита Нова", — выдохнул Граначчи. — Чудные стихи, я их знаю…

— Да, чудные. И она у меня создана из них. У нее есть облик, есть дыханье, есть жизнь, голос, она идет со мной, склонив голову. Так покорен стал я в своей боли, а она, она, прекрасная, тихая, молчаливая… покорная в своей улыбке… Да, — говорил я себе прежде, — живой камень! Чем ты все, что у тебя болит, что в тебе разгорелось, что терзает тебя невыносимой мукой, чем ты все это преодолеешь? Так покорен стал я в своей боли…

— Молчи! — вдруг перебил его Граначчи и сердито оглянулся. — Надо ж было подлому соглядатаю помешать нам как раз в эту минуту! Бежать уже поздно! Но не забудь, мы договорим после!

Вниз по косогору, по тропинке меж камней и кустарников к ним спускался сухопарый, тощий юноша в черном, лет девятнадцати, махая им длинными руками.

— Здесь вам будет плохо видно! — заревел он вместо приветствия, очутившись рядом с ними. — Вам нужно поближе к римской дороге. Идемте! Я тоже туда спешу!

— Что ты хочешь видеть, Никколо? — с досадой спросил Граначчи, не скрывая раздражения.

Но юноша, видимо, не замечал этого.

— Вы не знаете? — с изумлением спросил он. — Так почему же вы здесь? Что вы тут делаете?

— Ты старше нас, — отрезал Граначчи, — и должен бы знать, что не на все вопросы отвечают. А про тебя еще говорят, что ты хитрая голова, Никколо Макиавелли!

Юноша засмеялся.

— Что ж, можете не отвечать!.. Что это у тебя так куртка раздулась, Микеланджело? Она у тебя набита рисунками маэстро Гирландайо, которые принес тебе потихоньку Граначчи, чтобы дома не увидели?..

— Ты соглядатай, Никколо, — с возмущением сказал Микеланджело, — и соглядатаем останешься. Почем ты знаешь?

— Я знаю все, что делается во Флоренции! — горделиво ответил юноша. Мне всегда хотелось знать все, что делается кругом…

Потом миролюбиво продолжал, похлопывая их по плечу:

— Все по-хорошему, ребятки! У меня каждая тайна — под семью замками, и я не имею дурных намерений. И коли не хотите идти смотреть, я сейчас вас оставлю, пойду один: такое увидишь только раз…

— Но что же это, Макиавелли? Объясни нам!

— Прекрасная Маддалена, — промолвил важно и хвастливо Макиавелли, прекрасная Маддалена Медичи, дочь правителя Лоренцо, проедет сейчас по этой дороге с блестящей свитой — в Рим, чтобы обвенчаться там с папским сыном.

Мальчики молчали, а Никколо Макиавелли охотно продолжал сообщения:

— Вы, ребятки, еще не понимаете, что это значит! Это политический переворот, последствия которого рисуются пока в отдалении… Этой дорогой проехал однажды ночью кардинал Риарио с папскими послами, которым Сикст поручил убить Медичи. А теперь по ней поедет к папскому двору одетая в парчу невеста из семейства Медичи. Это великое дело! Политика Лоренцо великолепна, и мы все ясней видим, что было бы с Италией, с Флоренцией и с нами, со мной и с вами, ребятки, если бы Сикстов замысел удался и Медичи были бы убиты. Помню, как сейчас, стою я в церкви Санта-Мария-дель-Фьоре, прижатый к стене, полураздавленный, а потом и насмерть перепуганный, когда это во время Евангелия началось… Мне было девять лет… А теперь под развевающимися знаменами поедет невеста из рода Медичи, и кардиналы выйдут все вместе к воротам встречать ее… Вот каков Лоренцо Маньифико! И я знаю: пройдет немного времени — папой станет кто-нибудь из Медичи. Но Лоренцо договаривается не только о кардинальской шапке для своего девятилетнего Джованни! Теперь нужно устроить еще одно: чтобы никто из делла Ровере, больше никогда никто из Сикстова рода не оказался на папском престоле, и вообще — чтобы делла Ровере больше никогда не забирали силу…

И Никколо стал с увлечением, обстоятельно и подробно перечислять живых делла Ровере, их звания, связи, возможности.

— Меня все это страшно занимает и интересует, — закончил он, видя удивленные взгляды обоих мальчиков. — Я больше ни о чем не думаю и мог бы целыми часами говорить вам об этом. Друг нашей семьи, мессер Марчелло Адриани, обещал взять меня на службу республики, — говорит, у меня острый глаз в вопросах политики и большой интерес к ним, — ну, может, это не только интерес, может, и кое-что побольше. Знаете, я иногда кажусь себе врачом, который не в силах не наблюдать больного, хоть ему от этого — никакой выгоды, а просто так, ради самого дела.

— Кто же этот больной, Никколо?

Макиавелли нерешительно оглянулся, потом промолвил:

— Италия. Все мы это чувствуем, это в самом воздухе, которым мы дышим, у некоторых от этого сжимается сердце, как перед бурей, у всех шалят нервы, кое-кто уже скорчился, словно ожидая страшного удара… Разве вам такие вещи безразличны?

— Мы художники, — гордо ответил Граначчи.

Макиавелли, пожав плечами, возразил:

— Политика — тоже искусство, и великое искусство. Прошлым векам это было неизвестно, но мы знаем, — поглядите вокруг: нынче политика создается так, как создаются произведения искусства. В конце концов, в наши дни, когда все, даже самая жизнь, стало искусством, почему бы и такому могучему творческому делу, как управление судьбами городов и государств, не быть искусством? Это искусство, великое искусство. Ах, ты смеешься, Граначчи, надменный Граначчи, думаешь, наверно, что я для такого грязного дела, как политика, употребляю слишком высокие слова! А разве ты всегда работаешь с чистым материалом? Разве для того, чтобы некоторые краски получались лучше, тебе не приходится смешивать их с сажей?

— Прощай, Никколо!

— Прощайте, ребята! Но вы пропустите зрелище, которого больше никогда в жизни не увидите. Речь идет не просто о свадебном поезде. Италия больна, и Лоренцо лечит ее свадьбами, тогда как другие — войной. Вот уже отворяют ворота…

И Никколо зашагал широкими шагами, высоко поднимая свои худые аистиные ноги, — туда, откуда лучше видно. Там он сел и закрыл свое узкое лицо руками. Был ноябрь. Флоренция сверкала на заднем плане, словно выгравированная на меди. Ближе — дубы, ели, кипарисы, за ними какие-то усадьбы, окруженные низкими стенами из больших камней. Тропинки, светящиеся бронзовым светом, словно вычерченные полетом голубок. Макиавелли сидел и смотрел. Отчего оба мальчика не заинтересовались? Художники! А чем были бы они сегодня без Лоренцо Маньифико? И он — художник, и его создание будет жить, когда произведения многих живописцев и ваятелей окажутся мертвыми. Однако… я это чую, это грызет меня внутри, грызет медленно и неумолимо… да, быть может, он не тот человек, который нужен Италии… Италия! Моя Италия! Италия, которой нужен теперь кулак, а не философ… Нет, Лоренцо Маньифико не понимает Италию. А я, я понимаю. Но у него власть, у него все, а у меня — ничего, я — ничто…

Как эти мальчики пока — ничто. Они говорили о женщинах, я хорошо слышал, подходя к ним. Они художники, им нужны женщины. А что из них получится потом? Две жалкие, придавленные человеческие судьбы — как тысячи других. Грустно смотреть вокруг на судьбы людей и всюду видеть историю их упадка… Да, никто не хочет идти по пути величия, ничтожные человеческие судьбы, семейные заговоры, перевороты в дворцовых прихожих, — никто больше не хочет идти дорогой Августа! Ни у кого больше нет смелости срыть с Италии слой грязи, тяжкий слой глины, навалившийся на какую-нибудь прекрасную статую, которая хочет быть открыта, чтобы вновь засиять на солнце. Империя!

Папские мечты об объединении Италии? Просто смешно! Сперва это должен был быть племянник папы Каликста, дон Педро Луис Борджа. Он был уже верховным кондотьером церкви, хозяином замка Святого Ангела, хозяином в Терни, Нарни, Орвието, Фолиньо, Ассизи, герцогом сполетским, префектом римским, и войска его шли все дальше и дальше. А конец? Смерть от лихорадки во время бегства в Чивита-Веккиа… Потом должен был быть Джироламо, племянник папы Сикста… Он уже овладел всей Романьей, дрался за Феррару, сокрушил Иммолу, провел свои войска по всем перекресткам Италии… А конец? Бедный приход в Форли, где он влачит жалкое существование — и то по милости Сфорца? А теперь вот Франческо Чиба, сын папы Иннокентия, должен стать свершителем замыслов Каликста, Сикста, Иннокентия… Но я знаю: Франческо Чиба тоже не будет им! Когда кончит он бегством, в какой глуши умрет? На папских замыслах словно лежит какое-то непонятное заклятье… Ведь каждый раз, в то самое мгновенье, когда кто-нибудь из этих архипастырей отдавал своему сыну или племяннику все, каждый раз в это самое мгновенье они разрушались чьим-то неожиданным, странным вмешательством. Так выглядят эти папские замыслы объединения Италии. Я знаю то, чего не знает Лоренцо Маньифико. Знаю, что и сын папы Иннокентия — Франческо — тоже не будет… Всегда здесь оказывается что-то более сильное, о чем они не подозревают и что губит их замыслы. А кто придет после Чибы? Видимо, этот коварный испанец — кардинал Родриго Борджа. У него тоже есть сыновья, герцог Гандии, дон Сезар…

Италия! Моя Италия, больная, страдающая, растерзанная!

Звук труб со стороны распахнутых ворот. Макиавелли привстал с горькой улыбкой. И опять речь пойдет не об Италии и империи, а об интересах Иннокентия и Медичи. Неужели иль Маньифико на самом деле думает, что выдает дочь за будущего императора Италии?

Уже приближались первые ряды кавалькады. Он прислонился к дереву и снял шляпу. Герольды в золоте и багреце упирали в бок серебряные трубы. Лошади под ними в яблоках, с золочеными уздами. Над каждой реял флажок, заостренное древко которого тускло поблескивало в лучах ноябрьского солнца, а знамена были расположены попеременно: на одних стояла папская эмблема, эмблема Иннокентия, в виде протянутой наискось слева направо полосы шашечных клеток с крестом над ней, а на других — эмблема Медичи в виде шести золотых шаров. За знаменами следовало флорентийское дворянство и вассалы из Романьи, с готовностью поспешившие выразить свое уважение великому Лоренцо участием в эскорте его дочери. Шитые золотом камзолы, бархатные плащи. Это был воистину роскошный княжеский поезд, триумфальная процессия, золотая, великолепная, полная пурпура и спеси. Шутки всадников и их смех бьют ключом, вливаясь в топот копыт, шутки и остроты летают по рядам, потому что это поезд свадебный и лица — молодые, оживленные предвкушением римских увеселений. Но дальше следуют строгие, ровные ряды лучников в цветах Медичи, — перед каждым взводом капитан в сером с кружевами. У них суровые, обожженные порохом сражений лица, это отборные роты, хорошо ведь заодно показать Риму боевую гордость Флоренции. А за ними — отряды тяжеловооруженных, в панцирях. Они надвигаются, — не едут, а надвигаются, сами как из бронзы. Смерть не столь вооружена, как эти всадники, словно вышедшие из какой-то великой мечты завоевателя или сошедшие с мраморного фриза. Дальше — отряд дудочников и флейтистов вновь смягчает впечатление от этой холодной, чешуйчатой картины. Рассыпной жемчуг звуков от их флейт словно предназначен для танца нимф, но и без того он представляет собой музыкальный образ поезда невесты. А над этим — новые знамена и новое золото, потому что теперь проезжают члены самых знатных семей, флорентийские патриции, юноши в черном и белом, глаза полны искр, кудри до плеч, каждый в сопровождении любимых собак высоких кровей. Слегка колеблется высокий парчовый балдахин над конем, на котором едет мать Маддалены — Кларисса, величественная, гордая, неприступная, настоящая Орсини, римская княгиня. Вокруг нее — члены Совета пятисот в плащах багряного бархата.

Поделиться с друзьями: