Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Камень и боль

Шульц Карел

Шрифт:

— Это ты, милый! — испугался старичок. — Как вырос! Я много, много о тебе слышал, Микеланджело, и только хорошее… говорят, ты теперь совсем медицейским художником стал… а помнишь, помнишь, что я тебе говорил? Положись на господа бога, и он…

— Фра Тимотео, фра Тимотео! Я к вам приду, я обязательно должен к вам, один вы можете дать мне совет!..

— Приходи, приходи, милый, — залепетал старичок. — Расскажешь все, и я тебе присоветую…

— Фра Тимотео! В какое мы время живем! Правда, что скоро конец света, как фра Джироламо Савонарола говорит?

— Тсс! — испугался старичок и боязливо оглянулся по сторонам. — Только не сейчас, не на улице… ко мне приходи, а пока прощай, мне пора, а то братья скажут: куда это наш фра Тимотео опять пропал, видно, встретил кого и заболтался, негодный монах, пустомеля, про божьи часочки забыл, накажем его, как вернется, — вот что скажут братья в монастыре, так что ты уже не задерживай, надо мне идти…

— Фра Тимотео! — сжал его загрубевшие старческие руки Микеланджело. Значит, вы не верите фра Джироламо? Вон какие он творит чудеса! Всех к богу обращает. Разве он не святой человек?

— Тсс… что ты! — в ужасе всплеснул руками старичок, опять испуганно оглядываясь. — Прямо на улице! Вот ты всегда был такой, Микеланджело, всегда, и таким и останешься. Но помни одно: каждый из нас должен быть святым. Зачем же еще человеку на свете жить? Только затем, чтоб достигнуть святости. Но помни: без смирения нет святости, нету…

Микеланджело долго стоял остолбенелый, глядя в даль улицы, когда монах уже уплелся. Смирение! Никогда не забывай, Микеланджело: смирение…

— Пойдем?..

Дрожащая отцовская рука легла на его плечо. Лицо гордое, сияющее. Морщины превратились в тропинки счастья. Мягкий взгляд устремлен на мальчика смущенно, почти робко. "Что было у правителя? — подумал Микеланджело. Князь говорил: "Что твой отец ни попросит у меня, получит, хотя бы даже небольшое состоянье. На этих честных, верных людях всегда держалось благополучие города. Они безымянны. Благо государства — в их сединах. К тому же это твой отец… я дам ему, что он ни попросит", — так сказал Лоренцо Медичи, и так передал днем слова его Граначчи. Сколько времени отцовская рука не лежала у меня на плече. Последний раз, наверно, когда я был еще ребенком и отец водил меня в поля, на дальнюю прогулку".

— Что сказал князь?

— Он говорил ласково, сердечно, — ответил старый Лодовико Буонарроти. Подробно расспрашивал о нас, о нашей семье, беседовал со мной, будто со старым другом — он, князь! Потом спросил, на какие средства мы живем. Я ответил, что никогда ничем не торговал, живем на скромные доходы с моего поместья. Я стараюсь этот доход удержать на теперешнем уровне и по возможности увеличить. Князь спросил, чего я хотел бы… И тут я подумал об одном хорошем месте. Понимаешь, милый, есть у ворот свободное место таможника, — говорят, дает восемь дукатов в месяц! Ну, я набрался смелости и говорю: мол, так и так. Тут князь улыбнулся, но так странно, будто ему чего-то жаль, похлопал меня по плечу и говорит: "Ты получишь это место. Но только тебе никогда не разбогатеть, Лодовико, у тебя слишком скромные желания…" Тут он ласково со мной простился. Скромные желания! Ты только подумай, милый: восемь золотых в месяц!

Папочка!.. Это подступило, как рыданье, и прозвучало, как возглас. И в это мгновенье что-то распустилось в сердце, и страшная, огромная, но тихая волна любви затопила всю его внутреннюю. Теперь он вдруг понял все эти разбегающиеся мелкие морщинки, усталые руки и покатые, сутулые плечи, понял седины на этой голове, — понял все, что было прежде, — побои, обиды, еду, подаваемую на лестницу, — и волна любви поднялась в сердце и выше — к сжавшемуся горлу… Папочка! Все это — от великой любви, но мы друг другу никогда как раз нужных-то слов и не говорили. Ты хотел для меня жизни обеспеченной, упорядоченной, а я выбрал другую, потому что это было сильней нас обоих, я не мог иначе. Восемь дукатов в месяц и улыбка князя. Ты был всегда порядочным человеком и хотел от меня того же, ты не хотел ничего дурного, — отсюда эти удары и обиды, но я не мог сделать по-твоему. И потому подвергался унижению, чтобы стать, каким надо. И это слово "каменотес" я бы сейчас поцеловал — за то, что оно вышло из твоих уст. Сколько вокруг них морщинок! О стольких жизнях я до сих пор думал, почему же не о твоей? Сколько скрытых болей, немых терзаний, невысказанной скорби, отринутого счастья и утаенных надежд было, наверно, в роднике твоего чистого сердца, из-за скромности и застенчивости твоей, папочка, так подчеркнуто закрытом для внешнего, заслоненном такой официальной солидностью, — и как печально, что я постигаю это только теперь! Ты любишь и любил меня, а я не доставил тебе радости, хоть и ты когда-то испытал соблазн пойти по моей дороге, но отрекся от нее ради нас, а я не доставил тебе радости… Почему князь улыбнулся так? Ты не понял? Но я — твой сын и теперь знаю больше о тебе… Никогда ты не брал меня под руку, как сегодня…

Лионардо — монах, Буонаррото и Джовансимоне — менялы, Сиджисмондо будет торговать шелком, я — каменотес. Мамочка Франческа — на небе, мамочка Лукреция заботливо хлопочет на земле. Это наша семья. Но только теперь она достигла полноты: восемь дукатов в месяц и улыбка правителя.

Тебе никогда не приходило в голову, что от жизни можно требовать больше? У тебя, Лодовико, слишком скромные желания, — сказал князь и улыбнулся, глядя на тебя так, словно ему чего-то жаль. Говоришь: жизнь сложила наконец твои состарившиеся добрые жилистые чиновничьи руки у тебя на коленях, чтобы смерть сложила их покровом над родником твоего чистого сердца. Так жили мы друг возле друга. Ты колотил меня, я от тебя убегал. Папочка, угасшее света дыханье, волны расхождения и лунная тень, приглушенное слово, почти невысказанное, призрачный жизни сон… Все это должно было прийти, чтоб я узнал и понял тебя… Они идут. И вот уже дома.

И вновь послеполуденный час. Старенький маэстро Бертольдо ведет учеников в Санта-Мария-дель-Кармине, толкуя о вечном искусстве в понимании божественного Донателло. Они идут. И Микеланджело, и Джулио Медичи с ним, и Ровеццано, Лоренцо ди Креди и Торриджано ди Торриджани, Буджардини и много других. Фрески Мазаччо. Но не сидит уже там милый Филиппино Липпи, которого все так любят, — Филиппино Липпи рыдает, одинокий, перед другим алтарем над судьбой родителей — монаха-кармелита и соблазненной монахини, рвет свои волосы, отбросил кисть, и плачет кровавыми слезами, и чует смерть. Фрески Мазаччо, сумрак храма, золото стен. Потом вечер, длинный вечер. Длинный вечер, переходящий в ночь.

Когда пала тьма, в домик шлюхи Джиччи, по прозвищу Рыжик, прибежал Торриджано ди Торриджани, и свирепое лицо его было бледно, растерянно. Только на минутку, — он спешил дальше. Нагнувшись к нему через стол, шлюха Джиччи, по прозвищу Рыжик, спросила, с чего это за ним гонится медицейская стража. Торриджано, сжав кулак при воспоминанье о дневном происшествии, выпрямился и, затягивая пояс, на котором висели кошелек с несколькими золотыми и нож, резко промолвил:

— Я убил Микеланджело Буонарроти!

Это имя было здесь звук пустой. Шлюха захохотала: не первый раз прибегал к ней ночью какой-нибудь любовник с подобным сообщением, и домик ее у Олтрарно был надежным пристанищем. Она указала беглецу знакомую дорогу к вербовщикам дона Сезара Борджа, епископа пампелунского, как раз набиравшего головорезов для войны. Торриджано допил и пошел.

УЛЫБАЕТСЯ ЛИ ОН…

На всю жизнь обезображен. Чудовищный удар, чуть не размозживший мне череп, отнявший у меня дыханье, заливший меня кровью, остановивший мое сердце. Я повалился на землю без сознания. Решили, что я мертв, — закричали надо мной не своим голосом. Навсегда изуродован. Расплющенный нос, с раздробленными хрящами, треснувший, расхлюпанный, раскиселевший под сокрушительным ударом Торриджано. В жгучем взрыве боли я почувствовал его твердые суставы, настоящие суставы мордобойца, в самом мозгу. У меня до сих пор такое чувство, будто в лице моем — дыра. Я на всю жизнь изувечен. В пору, когда выше всего ценится красота, я пойду по жизни с лицом страшилища, безносого чудища, с лицом расшибленным, продырявленным. Кулак разрушил мне нос до самого корня, из глаз моих брызнула кровь, изо рта потекла слизь. Я на всю жизнь искалечен. Я буду выглядеть как прокаженный, на лице у которого сгнило и отвалилось мясо. Но моя трещотка, предупреждающая о моем приближении, была бы шутовскою. Это не болезнь, а кулак мордобойца сорвал у меня с лица мясо и пожрал его. Болезнь — в сердце.

Что заставило меня пойти против него? С первой нашей встречи я почувствовал в нем врага, так же как он во мне. Или есть люди отмеченные, так же как камни? Я никогда не задевал его. Он надо мной насмехался. Я никогда не сделал ему ничего плохого. Он меня всегда поносил. Я ни разу не бросил на него косого взгляда. Он вечно меня оскорблял. Я сторонился его, он меня высматривал. Я бежал от него, он шел за мной. Осыпал меня грубой бранью, насмешками. Я отмалчивался. Пока вчера вечером…

Он копировал, не обращая на меня внимания. Не обращая внимания, кажется, в первый раз. Меня взяло зло. Почему? Не знаю. Зачем я это сделал? Не знаю, меня взяло зло. Я поглядел на его копию слишком насмешливо, чтобы этого не могли не заметить он сам и другие. Перестав рисовать, он угрожающе поднялся. Маэстро Бертольдо стал звать меня к себе, я не послушался. Я начал говорить ему всякие обидные слова о его работе, высмеивать его приемы. Он посинел, пораженный моей смелостью. Поглядел на меня изумленно, чуть не растерянно. И тут я ухмыльнулся до того отвратительно, что самому противно стало…

Поделиться с друзьями: