Камень и боль
Шрифт:
Рядом с ней стоял муж, держа ее руки, будто в кандалы заковал. Пояс его был усыпан квадратами драгоценных камней, ножны меча — как золотой слиток. Это военный человек, верховный командующий хорошо обученных войск, на знамени которых — три кровавых креста в лазоревом поле. Его кудрявые волосы уже тронуты сединой, глаза — суровые глаза воина. Своим властным голосом он спросил, как меня зовут.
Ее зовут Кьяра, она — из рода Астальди, древнейшего в городе. Юноши и старики обращались к ней с величайшим почтением, но она улыбнулась мне так, словно не гневалась и словно мы давно друг с другом знакомы. Подала мне бокал вина, — конечно, потому что я был единственным художником на празднестве. Альдовранди был очень доволен, говорил обо мне с многими стариками в пурпурных одеяниях. Хотя меня стесняло имя этой женщины, я изо всех сил старался участвовать в развлечениях, и скоро моя робость и стеснение растаяли в чаше вина; разговор стал непринужденным, полным шуток, и каждый мог видеть, что я получил хорошее воспитание при дворе Лоренцо Маньифико и усвоил там свойственную медицейской придворной жизни обходительность. И комплименты, которые я заслужил за изысканные манеры, порадовали меня, напомнив мне золотое время Лоренцовых празднеств и жизни во дворце Пьера. Было много выпито, а после пира молодой римский дворянин, кондотьер кардинала, научил нас новой игре, состоящей в том, что женщинам за вырез кидают сахарные шарики, и от желания и любезности женщины зависит, задержать ли шарик на груди, дав бросившему возможность вынуть сладкую награду обратно, или пропустить шарик дальше, чтоб он упал на землю, разбился и бросившему пришлось приобрести новый. Это веселая римская игра, сам святой отец и кардиналы играли в нее на свадьбе его дочери, мы очень смеялись, и так как после каждого кона все менялись местами, я несколько раз оказывался соседом этой женщины. И позабыл о своем уродстве.
Блестящий пир окончился шуткой, во время которой поцелуи, смех и вино били ключом вперемешку. Я вышел на балкон дворца. Месяц на небе был натянут, как лук Дианы.
Старик Альдовранди, которого я, как обычно, проводил в постель, был очень доволен и все время шутил. Улегшись, он приказал позвать лютнистов; пришли двое. Пока они играли какую-то песню, я читал ему книгу мессера Боккаччо. Потом предоставил его сновиденьям и ушел вместе с лютнистами, как если б был его слугой. Ночью мне опять снились Медицейские сады.
Теперь эта женщина приходит ко мне каждое утро, ждет, когда кончится месса, все уйдут и мы останемся одни. И мы с ней беседуем, пока я работаю. Я так жду ее прихода, что не делаю первого удара по камню, пока ее нет. Она выходит прелестной неторопливой походкой из глубины церковного нефа, хороша, как внезапно сошедшая с фрески и выступившая из темноты святая. Сядет, сложит руки на коленях и сидит так в колеблющемся у нее над головой свете свечей. Случается, что мы мало говорим, а она просто смотрит, и взгляд у нее темный, странный, какой-то уничтожающий. Бывают и такие дни, когда мы совсем не разговариваем. Я ничего не знаю о ее жизни, она сказала мне только: "Я передала твою историю об Агостино одному человеку, который тоже пал духом, думая только о маске красоты одной женщины, а не видел ее жизни…" "И что ж он на это?" — спросил я. Но взгляд ее потемнел, и она мне не ответила. Вот единственное, что я знаю о ее жизни.
Зачем она приходит? Хочет, чтоб я полюбил ее? Ждет, что в один прекрасный день я встану перед ней на колени и буду просить ее о любви, о том, чтоб провести с ней ночь? Не знаю, чего она ждет, но иногда она так растерянна, словно все представляла себе иначе.
Мы шли вместе по безлюдным улицам… но это был только сон. Я чувствовал ее теплые и будто прозрачные ладони в своей руке… это была уже действительность, не сон. Я наклонился к ее волосам, вдыхал их аромат и грусть, блуждал в них губами… но это был только сон. Она назвала мое имя… это была действительность, не сон. Я попросил, чтоб она повторила. Она тихо промолвила: "Микеланджело Буонарроти…" Что она этим хотела сказать? Просто назвать мое имя?
Зачем она приходит? Столько прекрасных, благородных юношей в городе, каждый из них гордился бы ее любовью, каждый был бы ей страстным, трижды пламенным и счастливым любовником. Почему эта женщина, самая прекрасная из всех, ходит именно ко мне, самому безобразному?
Однажды она пришла только вечером, когда церковь уже запирали, в сумраке она была как этот сумрак, но голос ее не был голосом вечерней женщины. Мы вышли вместе, и нам повстречался молодой римлянин, кардиналов кондотьер, потом еще кое-кто, — между прочим, живописец Лоренцо Коста, тот, что прислал мне тогда угрожающее письмо насчет того, что в Болонье ваятели скоро умирают, — встречались многие, которым она кивала в ответ на поклон. Мы с ней ни разу еще так вдвоем не ходили. И тут она вдруг спросила, не боюсь ли я мести со стороны ее мужа за эти наши встречи? Я возразил с улыбкой, что мы встречаемся в божьем доме и в этом нет ничего, что давало бы ее мужу повод к мести. Она ответила, что люди злы и, конечно, никто не поверит простым встречам в церкви. Это меня удивило, и я сказал, что мужу ее, конечно, известно, что она весь день делает и где бывает, он не станет верить наветам. "Нет, — возразила она, — муж мой совсем не знает, куда я хожу и где бываю, оттого что, вернувшись, никогда не застает меня дома, ведь я люблю другого, хожу к нему, и мы бываем там счастливы". Она долго молчала, предоставив мне до конца выпить чашу горечи и боли. Мы шли, и разные тени шли за нами, так как был вечер. После того как молчанье продлилось слишком долго, она вдруг спросила:
— Ты думаешь, почему я приходила к тебе, Микеланджело?
Но я всегда старался об этом не думать, всегда сознавал свое страшное безобразие и теперь не знал, что сказать ей о том, о чем никогда не умел сказать самому себе.
Я ответил:
— Не знаю…
Она поглядела на меня с изумлением, и я прибавил:
— Конечно, не затем, чтоб любить…
Потому что еще больше почувствовал свое безобразие, после того как она рассказала мне про любовника.
Но сейчас же обнаружилось, что я не должен был этого говорить. Оказалось, что этими словами я все порешил и покончил, что, ответь я иначе, все могло бы быть иначе, а теперь она больше никогда не придет и я останусь более одиноким, чем был в утробе матери.
Она ответила:
— Ты ошибаешься… но я скажу тебе все.
Однако я в эту минуту услышал только, что ошибаюсь, и передо мной вспыхнул новый свет, и голос ее проходил сквозь этот свет, проникнутый его трепетом и сияньем, а потом вместе с ним погас, и после того как она кончила говорить, все вокруг — и самый голос ее — приобрело цвет и вкус пепла.
— Я — любовница твоего врага Лоренцо Косты, — сказала она мне, — и приходила погубить тебя, Микеланджело. Потому что он так ненавидит тебя, что желает твоей смерти. Я должна была помочь и сама предложила свою помощь, видя, как Лоренцо, которого я люблю больше всего на свете, жаждет твоей гибели. Если б не я, ты, Микеланджело, был бы уже мертв, проглотил бы яд или был бы убит по дороге в церковь. Нет, этого не должно было произойти. И в эти дни, когда я к тебе ходила, в эти дни, Микеланджело, решился вопрос твоей жизни.
Она замолчала, и я ничего не говорил, только смотрел на женщину, которая говорила мне это и которая уйдет, хотя знает, что в эти дни, когда она приходила, была вся моя жизнь.
— Я вмешалась, — продолжала она. — Это не должен быть ни яд, ни кинжал, — смерть твоя должна была стать твоим позором. Ты должен был погибнуть на плахе, да, на плахе, как совратитель жены верховного командующего войсками города. Никто бы тебе не поверил, что я, Кьяра Тоцци, равная княгиням, сама приходила к флорентийскому бродяге, живущему здесь, в городе, просто из милости. Я, Кьяра Тоцци, обвинила бы тебя, что ты склонил меня к прелюбодеянию и принудил изменить мужу, командиру города. Не забывай, что ты — флорентиец, а значит — союзник французов! Где нашел тебя старый сумасброд Альдовранди? Может быть, ты пришел к нему и, как безвестный художник, сел с остальными за один стол с его челядью? Нет, он нашел тебя в тюрьме и вывел тебя из тюрьмы. Разве лицо твое не говорит о том, что ты головорез? Разве ты не пробрался в город без пропуска, без печати на пальце, утаив от караульных свой приход, флорентийский лазутчик? И вот ты нашел меня, замужнюю женщину, благородную патрицианку, которая ходит каждый день слушать мессу, молиться в ту церковь, где ты работал. И ты добился от меня измены и прелюбодеянья, пустив в ход колдовство, которому научился в Венеции, проклятое языческое колдовство, занесенное туда турками, за которое сожжено уже столько народа. Ты склонил меня к измене мужу и городу. Разве ты никогда не просил, чтоб я выведала у мужа, где более слабые места укреплений, и не старался выведать через меня сведения о численности вооруженных отрядов в городе, о скьопетти, о ключах от ворот? И не заклинал меня пустить тебя ночью ко мне в спальню, где находится в сонном виде, невооруженный, мой муж, начальник города, на чей военный опыт больше всего полагаются теперь Бентивольо? Это страшные вещи, Микеланджело, одной из них было бы довольно, чтоб предать тебя суду, пытке и казни. Ты должен был погибнуть на плахе, Микеланджело, твое произведение — разбито и уничтожено, никто бы не помянул тебя добром, все должно было быть стерто, и Коста с другими болонскими художниками должны были занять свои места, продолжать свою работу. А для тебя — пытки и плаха, и вот затем-то я пришла к тебе, Микеланджело! Я несла тебе смерть, я, Кьяра, я несла тебе пытку и вечное посрамление. Но ты стал мне мил, Микеланджело, своим прямодушием и чистосердечием. Ты — юноша, явившийся безоружным среди волков, ты первый раз — вне родного города и еще ничего не знаешь, думаешь, что весь свет как сады Медицейские, каждый правитель — как Лоренцо Маньифико, каждый город — как твоя Флоренция. Ты — в Болонье, не забывай — в Болонье, среди патрициев скиталец, среди граждан — всего-навсего пришлец, выведенный из тюрьмы. Но мне было хорошо с тобою, ты был не такой, как те, другие, вокруг меня… ты никогда не падал передо мной на колени, не просил любви и ночи… всегда хотел только одного: чтоб я приходила… никогда не говорил о других презрительно или с ненавистью, что они занимают твое место, никогда передо мной не заносился: как я, человек из пепла и праха, могу ваять людей из бронзы и мрамора?.. Никогда не говорил мне, что я прекрасна… Почему ты мне этого не говорил?.. Я знаю: Агостино да Уливелло…
От этих ее слов я чувствовал огонь в сердце и лед в жилах. Шел рядом с ней — и был только живой камень, который движется. А пепел ее слов продолжал падать.
— Я — любовница Лоренцо Коста, но не предам тебя, Микеланджело! Ты должен мне в этом помочь. Твоя работа в Сан-Доменико почти окончена. Беги! Не принимай больше заказов ни от Феличини, ни от Санути, уезжай из города как можно скорей! Спасай свою жизнь, Микеланджело!.. Ты здесь обманулся во всем… Во всем! Ты мне мил своей чистотой и прямодушием, своим чуждым лукавства сердцем, своей детской простотой мил ты мне, Микеланджело, и я прошу тебя: беги, уезжай, не оставайся здесь больше ни мгновенья! Великий покой был всегда вокруг нас, понимаешь, и свет свечей; ты всегда хотел только одного: моего присутствия; такая большая печальная свеча горела всегда у нас — помнишь, ты говорил, какой у нее печальный свет… Так ты говорил, свет ее был легче моего желанья, слабей моей мечты… Беги! Поезжай опять во Флоренцию и никогда больше не возвращайся в Болонью! Заклинаю тебя, опасность велика, уезжай во Флоренцию; где хочешь ты еще странствовать, где хочешь, чтоб совершилось то, от чего ты бежишь из Болоньи? Верь знаменьям! И не забывай, что Болонья встретила тебя темницей! А я, Микеланджело… — она остановилась, голос у нее упал, — я… Предоставь меня моей судьбе. Но, Микеланджело… — Она опять остановилась, не хотела говорить, но пришлось докончить, затихла, прошептала: — Может, ты и забудешь меня, но не мою маску…
Потом она ушла — и наступила ночь. Я знал, что больше никогда этой женщины не увижу.
Была ночь, не черная, а синяя. Кажется, никогда я не видел столько звезд. Долго стоял я на балконе дворца и глядел на темный город, сто раз испытывая желанье побежать за ней, разыскать ее где-нибудь, завернуть в черный плащ, покрыть ей лицо маской и куда-нибудь ее увезти, куда-нибудь далеко — в Лукку, Сиену, Флоренцию, Венецию, Неаполь, Рим… Сто раз хотел пойти — и не пошел.
Была синяя ночь. Пепел ее слов все лежал на моих губах, руках и сердце. Тень прошла под балконом, шагая. Остановилась и поглядела на меня. И я был для этой тени лишь тенью, хоть она хорошо знала, кто я, а я о тени не знал ничего, только говорил себе: тень. Она была для меня тенью, а я для нее именем. Тень стояла и смотрела на меня вверх, а я на город и на нее. Потом она исчезла, как исчезают тени, а я еще долго стоял.
Ночь, и я слышу, как веретено крутится, жужжит, шуршанье нити все время у меня в ушах, по небу падают звезды и тонут в его синей глуби, серебряная волна их полета лишь ненадолго всколыхнет гладь ночного небосклона, веретено крутится при падающих звездах. Три было — три есть. Я чувствую прикосновенья жизни так полно, как они касаются нити своими искусными пальцами, одна выпряла, другая продолжает, третья, старая, перережет в срок, веретено жужжит, я и ночь…
Я и ночь — как столько уж раз. Но до сих пор никогда не слышал я прялку своей судьбы так внятно, как теперь…