Камень преткновения
Шрифт:
Оба сразу же забыли о пойманном осетре, о Шкурихине. Главным и единственно интересным в мире были они сами. Смешно, странно было бы думать или говорить о чем-то другом, далеком и незначительном. Думали и говорили о себе, вспоминая Ухоронгу, начало любви, смеясь над тогдашней своей робостью, мешавшей сказать друг другу то, что так легко, просто и радостно выговаривалось теперь. Признавались в смешных взаимных обидах, совсем недавно казавшихся горькими. И чуть не забыли, что пора возвращаться, что у обоих есть дела, обязанности. Очень не хотелось возвращаться, но Эля набралась решимости.
— Хорошенькое дело — ушла на полчасика! Ничего себе полчасика! И все ты виноват! До чего же ты вредный, Генка! Тебе не стыдно?
Нет, он не собирался стыдиться. На душе было удивительно безмятежно, чисто и солнечно, словно весной в молодом березняке, где одетые клейкой листвой деревца не застят света, а травы, еще не начинавшие лохматиться, кажутся умытыми и причесанными по-праздничному.
Скалы остались у них за спиной, когда впереди, на голой отмели бечевника, показался идущий навстречу человек. Генка поморщился.
— Петька — видать, за осетром.
— Подождем, пока он уйдет? — спросила Эля, понимая, что Генке неприятна встреча.
— Зачем?
Конечно, встреча была неприятной. Конечно, лучше бы не встречаться с Петькой теперь. Но уклоняться от встречи он не желает. И знает, что следует сказать в ответ на Петькины обвинения!
Но Петька не стал обвинять. Насмешливо ухмыльнувшись, скользнул цыганскими глазами по фигуре Эли, подмигнул Генке. Как-то особенно подмигнул, словно это относилось не к тому, что застал Генку вдвоем с девушкой. И усмешка, пожалуй, была особенной, но невеселой.
— Такие дела, связчик. — Шкурихин помотал головой, швырнул на песок принесенный топор и достал папиросы. — Уезжаю от вас. Амба. Сейчас в леспромхоз поплыву, корову у меня там торговали. В общем базарю все лишнее. Выгнал меня Мыльников: дознались, суки, что сохатый в мою петлю попал. Плевать! Подамся на Ману.
Генка догадался, что инспектор не рассказал Петру, как узналась правда. Покосился на брошенный Петром топор — принес, чтобы осетра зарубить, живого не повезешь продавать! — и, щуря глаза, подбираясь в случае чего ответить на удар ударом, сказал:
— Про петлю — это я. Из-за справедливости.
И опять Шкурихин повел себя вовсе не так, как ожидалось. Не ударил, даже не выматерился.
— Черт с вами со всеми. Надоело уже здесь.
Генка растерялся от неожиданности. Готовился если не к драке, так к ругани и оскорблениям, и вдруг…
— А в общем ты молодец, конечно! — сказал Петр. — Я тебя, подлюгу, из тюрьмы за уши вытянул, а ты… Ладно! Я, брат, не пропаду нигде. Шкурихин с людьми жить может…
— Что зверей бил тоже, так я не отпираюсь. Даже не думаю отпираться. За это в тюрьму не посадят, можешь хоть сейчас инспектору рассказать.
— А катер с паузком? — щурясь, спросил Петр.
— Что катер с паузком?
— Ничего, — ухмыльнулся Петр и, раскатав голенища сапог, поднял топор, шагнул в воду. Не оборачиваясь, через плечо бросил: — За это, брат, по головке не погладят. Это тебе не сохатый. Не пять сотен штрафа.
— Ты меня не заводи, — обозлился Генка. — Знаешь ведь, что я ни при чем.
Тогда Шкурихин повернулся, громко пробурлив в воде сапогом.
— А кто должен был за «маткою» обстановку проверять? И закрывать фарватер, покуль бакена нет на месте?
— Следом за «маткой» я в шиверу не плавал, это верно. А фарватер закрывать ни к чему было. Бакены правильно стояли, ни одного «матка» не утащила. Мы с батей к паузку плавали, и «Ласточка» вниз пробежала.
— Когда? После того как Петр Шкурихин верхний бакен назад притянул. Вот вы когда плавали…
— Врешь! — сжимая кулаки и чувствуя, что сердце тоже сжимается, крикнул Генка.
Шкурихин сплюнул в его сторону изжеванным окурком, презрительно повернул спину. Нашарив топорищем кукан, потащил к берегу показавшую спину громадную рыбину. Намотавшаяся на кукан трава соскользнула к узкому рылу осетра, вытянулась длинными, разлохмаченными усами. Когда могучая рыба, до половины вытащенная на плоский берег, была убита, Генка спросил с робкой надеждой:
— Врешь ведь?
— Иди… знаешь куда?
— Врешь! Как собака брешешь! — с вызовом отчаяния закричал Генка, пытаясь вывести Петра из себя: пусть проговорится в горячке, что врет, мстит за свое увольнение, за пятьсот рублей штрафа. Пускай взъерепенится, шарахнет матом и выдумает что-нибудь другое, оскорбит.
Шкурихин даже не обернулся.
— Ладно, пусть брешет! Пойдем, Эля! — позвал Генка девушку, растерянно смотревшую на Петра.
С полкилометра они прошли, не обмолвившись ни одним словом. Потом Генка оглянулся и выругался:
— Гад!
— Врет, конечно! — сказала Эля, но Генка ей не поверил. Потому что ее глаза спрашивали: врет или не врет? Потому что ее руки, беспокойно перебиравшие распахнутый ворот блузки, спрашивали о том же. Спрашивали у него, у Генки.
— Врет, — незнакомым, глухим голосом ответил он на вопрос ее рук и глаз. И стал вспоминать, что и как происходило в то утро.
Уходящая в туман «матка». Слепящая глаза снежная равнина, похоронившая под собой голубой и зеленый мир воды и тайги. Элины губы. И тревожные свистки терпящего бедствие судна внизу, где глухо ворчит невидимая в тумане шивера. Они с Элей бегут к посту. Потом останавливаются. «Слышишь, — говорит он, — отец с Петькой уже в шивере. Нашу моторку я узнаю по звуку…»
— Чепуха все это, Эля! Петька, точно, был в шивере, на переметы плавал. Ну и знает, ясное дело, что я не проверял обстановку после того, как «матка» прошла. Теперь пользуется случаем. Стал бы он утащенный бакен на место ставить, куда там!
— Конечно, — сказала Эля. — Разве бы он стал?
— Наоборот бы — это он мог. Чтобы подвести меня под монастырь. Верно?
— Конечно, — согласилась Эля.
— Думал дурачка найти, попугать.
— Конечно, попугать думал, — сказала Эля. — Ведь комиссия же установила, кто виноват.