Каменный город
Шрифт:
Никритин сощурился от яркого света.
— Вся жизнь — трагедия упущенных возможностей... — расслышал он сквозь шум слова Непринцева.
— А руки? — согнулся, выставил морщинистое лицо Шаронов. — Руки для того и даны человеку, чтобы хватать ее, жизнь, за глотку!
— Это уже беспринципность. Что-то вроде американской борьбы «кач».
— Если называть дипломатию беспринципностью — пожалуйста! Но в этом мире все — полномочные представители самого себя.
— Доэпатировался! — прильнул к Афзалу Никритин.
— В косинусе, что ли? — поднял тот глаза. — А, пусть!.. Любит болтать — пусть болтает. Обезьяна подражает хозяину.
— Что?! — Никритин сжал его руку. — Значит, и я обезьяна?
— Ты? — Афзал засмеялся. — Ты уже ушел от хозяина. Думаешь, Афзал слепой?
«Черт! — ругнулся про себя Никритин. — Неужели он обо всем догадывается? И об Инне Сергеевне? Впрочем, к черту! Не думать! Все!.. Действительно — обезьяна ушла от хозяина...»
Никритин поднял руку к лицу Афзала и постучал пальцем по часам:
— Время!
Афзал вышел.
Никритин молча облокотился о спинку свободного стула и, раскачивая его, прислушался к Геркиной болтовне.
— Образы, образы! — кричал тот. — Спокойное, неработающее сознание не рождает само по себе ни мыслей, ни образов. Надо, чтобы мысль подтолкнули, «завели» — тогда и появится возможность сцеплять образы, создавать ассоциативные связи. Любая чепуха может дать толчок — услышанная случайно фраза, знакомый запах, отрывок из книги... А вы ждете, что образы сами придут. Так не бывает.
«Вот разошелся! — усмехнулся Никритин. — А неглуп, собака!»
Наконец Афзал внес плов на кустарном поливном блюде, сложенный конусом, как дымящаяся сопка. Разговоры прервались, все зашумели вразнобой, стали рассаживаться вокруг стола.
— Художественную часть считаю открытой! — возгласил Шаронов, с выхлопом откупорив бутылку.
Пили. Что-то кричали. Поднимали тосты. Разгребали плов и растаскивали вилками закуску. Потом пили без тостов.
Афзал очутился за столом возле Нонны — той, крашеной и ощипанной. Никритин, чуть злорадствуя, примечал, как она наступала на него, заговаривала. Вскидывались в притворном восторге ее белые руки с острыми локтями, двигались, будто паутиной оплетая. И Афзал угождал ей, слушал, следил, чтобы не пустовала ее тарелка.
Никритин уже знал, что Нонна училась вместе с Татой. Подруга детства... и всякое такое. Странно, непонятно. Почему именно она? Что у них общего?
Сам он сидел рядом с Татой, почти не замечая скрытого внимания. Изредка она подливала ему вина, придвигала жестяную коробку с кетовой икрой. И молчала. Растворилась в шуме, исчезла. Словно и не ее именины справлялись...
— Стасик! — кричал Женька. — Выдай песню!
Окружили Непринцева, затормошили. Тот отнекивался, капризничал. Но вложили ему в руки гитару, расступились, и он пошевелил длинными пальцами, перехватывая гриф. Запел, нарочито гнусавя:
Одесса — мой единственный маяк, А без нее так грустно и отвратно. Ой, гот рахмонес, мамочка моя, Ой, вэй! Ой, мамочка, роди меня обратно!— Кому как, а мне не подходит! — запротестовал Женька. — Давай свое!
— Нет, правда же, Стасик! — поддержала его Нонна. — Спойте свое.
Непринцев качнул гитарой, не меняя отсутствующего выражения лица, с ходу перешел на другой, шарманочно-игривый мотивчик. Видимо, свое:
Сожгла и исковеркала Меня любовь давно. И, чокаясь лишь с зеркалом, Я пью свое вино. В саду горят фонарики, Фонарики горят, О сердце моем стареньком Мигают, говорят.С тягостным неловким чувством слушал Никритин. Чем-то давним, чего он не застал, но что, казалось, было еще до его рождения, пахнуло на него. Он знал, слышал, что в Москве появились этакие доморощенные шансонье, распевавшие под гитару самодельные песни. Читал в «Литературной газете» о сумбурных поэтических схватках по поводу «самовыражения». Вошли в обиход обретшие новый смысл слова: «догматизм», «ревизионизм».
Переосмысливались целые жизни. Отдирались от сердца годы и годы — с кровью, с болью. А тут — извольте!..
Мигают очень весело, Торопят, теребят: — На нас бы ты повесился — Любили бы тебя!Никритин оглянулся. Расширились, дрогнули ноздри. «Нет, нет и нет! — трепетало, протестовало все его существо. — Труха! Фантом!.. Просто, как при всяком хорошем шторме, носится по поверхности, пузырится серая пенка...»
Никритин с полупрезрительной жалостью отвел от Стася глаза, и вдруг что-то постороннее, беспокоящее вошло в его сознание. Что?.. Ага — Таты не было рядом!..
Он с грохотом отодвинул свой стул и вышел на веранду.
Тата сидела на ступенях. Он опустился рядом, коснулся ее плеча. Она не отодвинулась. Будто и не заметила его присутствия. Сидела, уперев кулаки в подбородок, по-детски выпятив губу.
Никритин вдохнул повлажневший ночной воздух. Легкий хмель пробежал по жилам и затих, рассосался.
Косым квадратом лег на землю свет, падающий сзади, из окна. Золотил клочок мокрой травы, высекал лиловые искры из песчаной дорожки.
За спиной, в комнате, вновь громыхала музыка, шаркали ноги. Но вопреки всему, здесь, на веранде, пересиливала ночная тишь. Нисходил покой — дурманящий, как сиропный запах цветущей джиды, вровень со стенами налившийся во двор. В голове было звонко и чисто, будто в свежепромытой колбе: ни мыслей, ни проблем. Какое-то растительное блаженство разлилось по телу. Никритин порылся в кармане, вынул сигарету и закурил.
Тата шевельнулась. Не отнимая рук от подбородка, глядя перед собой, сказала:
— Кривляется. А мог бы писать... — она неслышно вздохнула и стала читать на память, все так же — кулаки в подбородок:
Всю ночь топтался у дверей На тонких лапках дождь. Я спал над карточкой твоей, И снилось: вот войдешь... Топтался дождь, как хитрый зверь, И ждал, что задохнусь... Но снилось: тихо стукнет дверь, Войдешь — и я проснусь.