Каменный пояс, 1977
Шрифт:
У него только и радости, что слышать, как совершаются рабочие дела, он их узнает сразу, еле донесется до его уха не только шум, скрежет, рокот машин, но и удар молота по наковальне в кузнице, и перестук топоров на стройке новой фермы, и еще многое другое, чем наполнен в совхозе весь длинный день.
Новая деревенская, вернее, теперь совхозная улица начинается тотчас за садом, на угоре, вдоль песчаного берега озера. Каменные дома, одноэтажные и двухэтажные, с балконами, верандами, с палисадниками, огороженными низким штакетником, выстроились в один ряд, и строй их замыкает повернутый фасадом к дороге Дворец культуры.
Наум как-то ходил туда, щупал каменные стены руками, хвалил добротность, но когда директор совхоза хотел переселить его из избы в один из таких домов, в чистоту и уют — наотрез отказался.
— Не-е, меня, слышь, не неволь! Как же буду я без полатей, без печи, без завалинки? Не-е…
Из уважения к его древности, чтобы не унес он из жизни обиду, избу оставили, и стоит эта изба-вешка, как памятник былой скудости и нужде.
ГЕННАДИЙ КОРЧАГИН
ОСЕНЬ РОНЯЕТ ХОЛОДНЫЕ СЛЕЗЫ
Вот отсверкали лучистые грозы.
Ниже спускается облачный круг.
Осень роняет холодные слезы.
Птицы торопятся снова на юг.
Рощи буранят листвой золотою.
В стынь серебрится отава в лугу.
Тихо. Я в царство иду голубое,
В горнице теплой сидеть не могу.
Вижу сквозь белые ветки березок:
Грузно склонились в степи ковыли.
Слышу я, будто под шепот морозов
В небе прощально кричат журавли.
Хочется крикнуть в небесные дали:
Птицы мои, не тоскуйте по мне.
Счастлив я тем, что на Южном Урале
В осень шагаю навстречу весне!
РАМАЗАН ШАГАЛЕЕВ
Если скучен, нем и пуст
Твой без птиц остался куст,
То не думай, что пусты
И соседние кусты.
Если высох навсегда
Тот ручей, где пил ты воду,
Не пеняй на всю природу —
Есть в других ручьях вода.
Перевел с башкирского С. Борисов
МИХАИЛ ТРУТНЕВ
САПОГИ
И я когда-то тоже был солдатом
И не забыл тот полдень до сих пор,
Как мне на складе вместе с автоматом
По списку выдал сапоги каптер.
В нас смерть огнем кинжальным била косо,
Пытала орудийная гроза,
Но всем живым служила без износа,
Добротная армейская кирза.
И в час, когда смолкали батареи,
Делили мы трофейный гуталин,
Чтоб в скороходах нам дойти до Шпрее,
Чтоб в них вступить в поверженный Берлин.
Полсвета мы прошли и победили,
Умолк над Эльбой пулеметный треск.
Весенним днем всей ротой наводили
На сапоги парадный шик и блеск.
Под боевым,
Пробитым в битвах стягом,
Венчая свой победный юбилей,
Мы по Москве прошли чеканным шагом,
Равнение держа на Мавзолей.
В тот ясный день
Солдаты сняли скатки.
От гор Балканских до родной тайги
Слыхали все, как звонко по брусчатке
Стучали фронтовые сапоги.
Нет, не забыть вовек минуты эти,
О мире весть несли мы Ильичу…
Прошли года.
У нас родились дети.
И я теперь лишь одного хочу,
Чтоб рос мой сын, грозы боев не зная,
И оценить наш подвиг ратный мог,
В музее, рядом с буркою Чапая,
Увидев пару кирзовых сапог.
МОЛОДЫЕ ГОЛОСА
ИГОРЬ СЮМКИН
ПОЛДЕНЬ СЛЕДУЮЩЕГО ДНЯ
Рассказ
Иван спал бы еще и спал, но крутое солнце приложилось к лицу от всей души… Отдавалось тупой болью в затылок любое движенье; зудились с нездорового пьяного сна слипшиеся веки. Крепко перебрал Иван, подымая и подымая вчера за свое возвращенье… Из глазолечебницы, где промыкался между двумя операциями почти полгода.
Его тянули всяк в свою сторону тугие похмельные позывы: доспать, пока дрема не ушла полностью, или встать и хватить добрую кружку холодного рассолу? Взял сторону последнего и, продрав не очень-то послушными пальцами веки, расслабленно открыл глаза. На мгновенье… Солнце пренеприятно резануло зрачки, заставило судорожно зажмуриться, непроизвольно уткнуться в подушку. Но солнечный жар тут же слегка спал, и Иван опасливо приоткрыл глаза снова, моргнул и теперь уже лишь прищурился. Солнце спешно старалось разминуться с коротким, неплотным облачишкой; Иван пристально глядел на этот временно потерявший силу, побледневший, но все равно отчетливо различимый кругляк, щурился… Щурился уже в охотку; с удовольствием. На широком, с похмелья отечном лице, с седыми, торчащими на темени, негустыми волосами застыло несуразное умиление…
«Господи, от солнышка жмурюсь… Жмурюсь ведь, елкина мать. От солнышка, от солнышка ведь, Ваньча! Что, дурак, голова с похмелья болит? А ты на солнышко, на солнышко погляди, пожмурься… А?»
Повязку с глаз сняли четверо суток назад — в лечебнице, но все дни было пасмурно, солнце не показывалось… Да вроде и не нуждался Иван в нем особенно, и так все вокруг, несмотря на пасмурь, сияло и, казалось, беспрестанно менялось в цвете, как лицо Прасковьи: то румяное, то бледное, то багровое от обильных радостных слез, смешливое, круглое… Какое еще там солнце? А сейчас поди ж ты… Еще бы, три года не видел он солнца, не жмурился; то, что блаженно закатывал глаза, когда при простуде пил горячий чай с медом, или щурился от случавшегося резкого ветра, — те жмурки были не в счет.
Нажмурившись всласть, он по-домашнему — в исподнем — пошел на кухню. Привычка была сильна: шел, задрав лицо вверх… Иван, конечно же, чувствовал неловкость, но в чем она заключалась, до него поначалу, как и день, и два, и три назад, не доходило. Заметил на стене таракана…
«Сбить бы надо…» — подумалось Ивану. Мысль при всей ее мелочности и никчемности выходила за рамки узкого круга привычных незрячих. Он уже потянулся было к рыжему и…
— Да ты, поросенок, ведь напомнил мне… Напомнил ведь, что в норме у меня теперь зенки-то… Да живи ты сто лет! Живи, родимый, живи! Хоть ты и прусак, все равно не трону… — давясь громким смехом, еле-еле вымолвил Иван и резко, словно кивнул, опустил лицо.