Каменный пояс, 1988
Шрифт:
Брату только скажи. Борька тоже сразу. А с Артуркой пришлось повозиться. То ему, да се! Рулевым сделай. Так ведь Борьке уже обещал. Тогда капитаном. А я кто? Ладно, ладно, будешь капитаном. Я тебе дам капитана. Только бы отчалить.
Артурка еще ремня боялся. Такой уж он. Пацан пацаном, а вспомнит про ремень, и хоть не связывайся.
Плюнуть бы на него, да некого больше в экипаж. Володька в детской колонии. Связался со шпаной — Стульчиком, Танищем, карманничать начал. А Женька давно уже с нами не водится. Старшеклассник, видите ли. Как был задавака, так и остался. Ну а больше и нет никого на улице. Все мелочь пузатая, послевоенная.
Все сорвалось из-за сухарей. Какое без них плаванье. Стали сушить и копить. С хлебом-то свободнее стало.
Тайник устроили в родительской кровати. Матрац пружинный, сколько раз выручал. Натворишь дел — и под койку. Руками, ногами вцепишься в матрац. Оторви попробуй. А под кроватью ремнем не больно. Не размахнешься. Повисим на матраце, пока отец не остынет, и вылазим.
Запрятать в матрац, в пружинах что угодно можно. Сроду не догадались бы. Если б искали. Да не искали они.
Весной уже, сухарей прилично прикопилось. Лежат родители перед сном. Слышно нам, разговаривают:
— Что это, мать, в кровати? Камни, что ли, стелешь!
— Дошло до него. Наконец-то. Кожа как у слона. У меня давно уж все бока в синяках. Матрац-то когда перетягивал? Не спанье, а мука. Смотри, как выперли пружины.
Поднялся отец. Осмотреть матрац. Полез под кровать. И оттуда:
— Это еще что такое? Тебе что печи мало.
Это он наши сухари обнаружил.
Ну и началось следствие. Что да как. Ох да ах. Экзекуция. Плакали наши сухарики. Конфисковали.
Не сплавали мы по Аю. А без доказательств что докажешь. Переубедили меня взрослые.
ТРАВЯНЫЕ ТЕРЕМА
Коси коса, пока роса!
Идти на покос, вставать с петухами до раннего заводского гудка.
Будит мама, как доить корову. Долго-долго еще плаваем в зыбком полусонье. Качает нас, баюкает. Из тихого-теплого в явь.
Ближе все, раскатистее выстрелы витней. Пастухи собирают стадо. Пора бы и нам, давно пора.
Но лишь окрик отца вырывает нас из полусонья. Вон он в дверцах сеновала, озабоченный, торжественный. В страду всегда такой. Давно городской он, заводской, а в покос ему все праздник. По-деревенски.
Все-то у нас собрано, отложено с вечера. Заплечные мешки — в углах по картошке, жестяная поклажа. Сколько всего! Не на день идем. И все на себе нести.
Отцу не терпится, ой как не терпится. Но ни слова. Пока не выпиваем по кружке парного, не выскребаем по яйцу всмятку.
Выступаем. Мама, выпроводила уже Жданку, в воротчиках провожает нас, работничков.
С планевища, высокого, огромного ровноземелья за околицей города уже не видно. Там, где город, молочное озеро. Солнышко сошло с хребта-бережка. Поплыло багряным лебедем нам вслед. Теперь не отстанет.
С планевища ныряем в пихтач. Ежимся. Остерегайся не остерегайся — мокрехоньки. С каждой лапы по ведру росы. Не скоро солнце пробьется здесь до земли. А вытянуть густой хвойный настой не осилит и за день.
Когда солнце, перевалив через гору, находит нас, мы уже передохнули на гладких валунах у Салтанки, но все равно, где нам с ним тягаться. У солнца дорожка ровная, голубая. А наша — все тягунки да кривунки. Да и набрало солнце высоты, силы. С налету бьет в затылок. Так, что спотыкаешься.
У Багрушского кордона сворачиваем с Кувашинского большака на быструю, малохожую тропку. Юрко шныряет она по еланкам. Прошивает частоколы посадок.
А над тем глубоким, голубым логом отец обязательно остановится. Изумленно заоглядывается:
— Это надо же! Будто пасека где. Вернемся с победой, иду на базар, беру меду липового.
Тихий отцовский восторг вливает в нас свежие силы. Ой и хитрый наш отец! Чует ведь, что совсем нам лихо. А поизумляется небесным цветам, медовому настою и до Березовой сразу рукой подать.
Над речушкой замри, и уловишь быстрые, легкие тени хариусов.
За Березовой земляной балаган. У балагана дед — сто лет. Странный дед. В такой дали покосничает, где берет силы?
А тут уж все наперечет. Тут уж, как переберешься через две грязи, продернешься сквозь зеленый мрак урмана, поднимешься в светлую, веселую горушку — и наши еланки, наш покос.
По приходе, перво-наперво, отец закрепляет литовку на окосиве. И со свежей улыбкой — да он ли отшагал столько — торжественно заносит косу. На полное плечо. Ш-ш-шик. Первый ворох кошенины. Первый бритый пятачок. Первый прокос.
Отец окашивает кострище, остов шалаша, притулившийся к старой морщинистой иве. А мы разметались бездвиженно. Как пришли, так и пали. Все эти затяжные, горячие километры. Свинцом влились в тело.
Но проложен прокос к ключику. Деревянными пальцами цепляешь котелок. Ковыляешь в ложок. И заносит из стороны в сторону.
Уж такой он затаенный наш ложок, застойный. Роса днями держится. Сходишь, как в прохладную, покойную заводь. По коленки, по пояс, по шейку. И невольный, на полную грудь вдох. Как перед нырком.
Уф-ф! Живит сомлевшее тело. Спекшаяся кровь жижеет. Из жилочек вымывает усталость.
И совсем уж оживаешь, как приложишься к ключику. Губами. Обожженным лицом. Очугуневшей головой — в воду. Глоток за глотком, запоем, взахлеб. Не разбавляя дыханием. Еще, ну еще, еще! Сколько же можно!
Пересилил себя, оторвался. Да ты ли только что пальцем шевельнуть не мог. Тело ликует. Поет в нем жизнь.
Черпаешь котелок с краями. И превеликим грехом кажется расплескать хоть капельку.
Дальше дела распределяются так. Отец обходит покос. Как-то удались нынче травы. А наши заботы — огонь разложить, сварить кашицу.
Такой славный получается костерок. Ни дыму, ни пламени. Весь в жар. Уж мы-то знаем, чем ему угодить. Вода мигом в кипенье. Пшено пляшет, забухает, заполняет котелок.
Вообще-то не любим мы кашеварить. Мужское ли дело? А в охотку до чего привлекательно.
Первородный восторг бурлит в нас. Сейчас бы на колени, и жертву ему, чудо-зверюге. Чтоб добрым был, признал своим, стал другом. Не жалел тепла, защитил от коварства зеленого царства.
Разварилась кашица. Пфыкает пузырями. Ну-ка. Готова. Горячо сыро не бывает!