Камерные гарики
Шрифт:
и наши сигареты на исходе.
Достаточен любой случайный стих,
чтоб запросто постичь меня до дна:
в поверхностных писаниях моих
глубокая безнравственность видна.
Прогресс весьма похож на созидание,
где трудишься с настойчивостью рьяной,
мечтаешь – и выстраиваешь здание
с решетками, замками и охраной.
Вслушиваясь в музыку событий,
думая о жизни предстоящей,
чувствую дрожанье тонкой нити,
еле-еле нас еще держащей.
Только у тюрьмы в жестокой пасти
понял я азы простой науки:
злоба в человеке – дочь несчастья,
сытой слепоты и темной скуки.
Тем интересней здесь, чем хуже.
Прости разлуку мне, жена,
в моей тюрьме, как небо в луже,
моя страна отражена.
Страшно, когда слушаешь, как воры
душу раскрывают сгоряча:
этот – хоть немедля в прокуроры,
а в соседе – зрелость палача.
Когда мы все поймем научно
и все разумно объясним,
то в мире станет жутко скучно,
и мы легко простимся с ним.
Живу, ничуть себя не пряча,
но только сумрачно и молча,
а волки лают по-собачьи
и суки скалятся по-волчьи.
Мы по жизни поем и пляшем,
наслаждаясь до самой смерти,
а грешнее ангелов падших —
лишь раскаявшиеся черти.
Дух нации во мне почти отсутствовал.
Сторонник лишь духовного деления,
евреем я в тюрьме себя почувствовал
по духу своего сопротивления.
Путь из рабства мучительно сложен
из-за лет, когда зрелости ради
полежал на прохвостовом ложе
воспитания, школы и радио.
А Божий гнев так часто слеп,
несправедлив так очевидно,
так беспричинен и нелеп,
что мне порой за Бога стыдно.
Спящий беззащитен, как ребенок,
девственно и трогательно чист,
чмокает губами и спросонок
куксится бандит-рецидивист.
Когда попал под колесо
судебной пыточной машине,
тюрьма оправдывает все,
чем на свободе мы грешили.
Боюсь, что проявляется и тут
бездарность социальных докторов:
тюрьма сейчас – отменный институт
для юных и неопытных воров.
Вселяясь в тело, словно в дом,
и плоти несколько чужая,
душа бессмертна только в том,
кто не убил ее, мужая.
Как еврею ящик запереть,
если он итог не подытожит?
Вечный Жид не может умереть,
так как получить долги не может.
Познания плоды настолько сладки,
а дух научный плотски так неистов,
что многие девицы-психопатки
ученых любят больше, чем артистов.
Мой друг рассеян и нелеп,
смешны глаза его шальные;
кто зряч к невидимому – слеп
к тому, что видят остальные.
Нет исцеления от страсти
повелевать чужой судьбой,
а испытавший сладость власти
уже не властен над собой.
Жажда жизни во мне окрепла,
и рассудок с душой в союзе,
и посыпано темя пеплом
от сгоревших дотла иллюзий.
Поблеклость глаз, одряблость щек,
висящие бока —
я часто сам себе смешон,
а значит – жив пока.
Все значимо, весомо в нашей жизни,
и многое, что нынче нипочем,
когда-нибудь на пьяной шумной тризне
друзья оценят вехой и ключом.
Сколько раз мне память это пела
в каменном гробу тюремных плит:
гаснет свет, и вспыхивает тело,
и душа от нежности болит.
Судьба нам посылает лишь мотив,
неслышимой мелодии струю,
и счастлив, кто узнал и ощутил
пожизненную музыку свою.
Познать наш мир – не означает ли
постичь Создателя его?
А этим вольно и нечаянно
мы посягаем на Него.
Неволя силу уважает
с ее моралью немудрящей,
и слабый сильных раздражает
своей доступностью дразнящей.
В эпохи покоя мы чувствами нищи,
к нам сытость приходит, и скука за ней;
в эпохи трагедий мы глубже и чище,
и музыка выше, и судьбы ясней.
Жаль, натура Бога скуповата,
как торговка в мелочной палатке:
старость – бессердечная расплата
за года сердечной лихорадки.
Тоска и жажда идеала
Россию нынче обуяла:
чтоб чист, высок, мечтой дышал,
но делать деньги не мешал.
Ни болтуном, ни фарисеем
я не сидел без дел в углу,
я соль сажал, и сахар сеял,
и резал дымом по стеклу.
В жизни надо делать перерывы,
чтобы выключаться и отсутствовать,
чтобы много раз, покуда живы,
счастье это заново почувствовать.
Не так обычно страшен грех,
как велико предубеждение,
и кто раскусит сей орех,
легко вкушает наслаждение.