Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
МАЛЬЧИК ИЗ ЖМУДИ.

Вот и другая быль — тяжкая, скорбная повесть бывшего кантониста, мученика свирепого Аракчеева. Этого мальчика, родом из литовского местечка Жмудь, единственного сына у матери-вдовы, взяли в возрасте 13 лет.

— Дорогое дитя, — говорил мне дед, столетний старец, плача, — как бы тебя ни мучили, оставайся евреем. Ты будешь много терпеть, но ты перенесешь страдания и будешь счастлив, очень счастлив... Помни это.

Мать не пережила горя, она буквально выплакала глаза, ослепла и скоро умерла. Недолго спустя умер и дедушка.

Меня одели в длинную рекрутскую шинель, нахлобучили на глаза рекрутскую шапку без козырька и погнали пешком с партией таких же как я в Новгородскую губернию, в имение Аракчеева Грузино, где был батальон кантонистов. Немного нас осталось в живых, когда мы прибыли на место назначения. Но то, что мы выстрадали в дороге, было в сущности пустяком в сравнении с тем, что предстояло впереди. А предстояло много лет несказанных мук.

Когда меня били в дороге, я все вспоминал слова дедушки, и это приучало меня к терпению. Эта выносливость особенно пригодилась в батальоне. Командир нашей роты был дикий зверь. Нас сразу начали драть нещадно. Пороли всячески: обыкновенными розгами, розгами намоченными в соленой воде, а когда пучки розог обтрепались, то драли окомелком.

— Крестись, каналья, не то запорю до смерти! — ревел ротный во время и после экзекуции.

Большинство не выдерживало; кто крепился день, кто неделю, кто месяц, но, в конце концов, почти все сдались. Мало-помалу все переходили в православие, получали другие имена и фамилии — своих крестных отцов. По мере того, как число крещеных увеличивалось, положение остальных сделалось невыносимым. Кроме ротного, фельдфебелей и другого низшего начальства мы приобрели себе гонителей в лице новокрещеных, также мало или совсем не знавших по-русски как и мы. Нас били, между прочим, за то, что по незнанию русского языка, мы изъяснялись между собою по-еврейски. Несмотря на жестокие побои я даже не мог скоро привыкнуть к тому, чтобы под розгами кричать по заведенному порядку:

— Ваше благородие!.. Будьте отец родной!.. Ай-ай! Простите, ваше благородие!.. Не буду, ваше благородие! Ай-ай! Не буду!..

Чем больше меня истязали, тем чаще припоминал я образ дорогой матери и раздирающим душу голосом вопил по-своему:

— Гевалт, мамуню! Гевалт! Ай-вей! Гева-а-алт!

Это вызывало только учащенный свист розог и грубый хохот моих мучителей, которые все науськивали:

— Жарь его, пархатого, жарь больше! Я те задам «гевалт»,стервец!

Мое положение становилось с каждым днем все ужаснее. К довершению беды, я стал хиреть, часто приходилось лежать в лазарете, где у меня оказались новые мучители. Это были фельдшера из выкрестов. Я никак не могу объяснить себе по прошествии стольких лет причину этой затаенной вражды, этих утонченных жестокостей, которые над нами проделывали вообще выкресты из кантонистов и в особенности проклятые фельдшера. Была ли это досада на свою бесхарактерность? Они, такие верзилы, не имели мужества, чтобы устоять против розог и быстро отреклись от своей веры, порвали все связи с родными. Они очутились в двусмысленном положении людей, отставших от одного берега и не приставших к другому, тогда как такая мелюзга, как я, например, стойко держалась, или они действовали по указанию командира, — не знаю. Думаю, что тут действовали обе причины, но мне солоно приходилось от этих выкрестов. Вместо того, чтобы лечить меня, они все время уговаривали меня креститься, говоря, что я один упорствую, тогда как все мои товарищи давно поддались. Мне нужен был покой, а меня били по чем попало, стращая невероятными пытками, если я буду упорствовать, суля золотые горы, если соглашусь на их предложение.

— Чем ты лучше других, дрянь ты этакая! Что за цаца в самом деле!

Страшный командир, которого я боялся пуще огня, часто наведывался ко мне.

— Ну что, согласен? — хрипел он, входя в палату, где я лежал.

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — рапортовали фельдшера.

— Черт его знает, этого паршивца. Я из него выбью эту дурь! — ворчал он, награждая меня по пути затрещиной, от которой искры сыпались из глаз.

Долгое время я не верил, что они в самом деле проделают со мной то, чем постоянно стращали, и полагал, что все это говорится только для того, чтобы запугать меня, больного, истощенного болезнью, побоями и недостатком питания. Надо сказать, что нас отвратительно кормили. Мы жили впроголодь, питались чуть ли ни одним хлебом, отчасти по собственному желанию, из боязни оскоромиться трефной пищей, которая подавалась выкрестам в корытах, как поросятам. Но скоро я увидел, прежде, чем выписаться из лазарета, что угрозы моих мучителей не были пустыми словами, что меня всерьез решили доконать.

Однажды, после утреннего визита командира, долго шептавшегося с фельдшерами, меня раздели донага, растянув во весь мой рост на кровати, к которой привязали руки и ноги. Я сначала подумал, что будут пороть, но никто меня пальцем не тронул.

Мое тело облепили каким-то пластырем и только... Сначала мне было даже довольно прохладно. Впоследствии я узнал, что это была шпанская мушка. Что я перестрадал в тот день, даже невозможно выразить. Тело вздулось, я был в жару, орал во всю глотку, думал, что конец мой пришел, в особенности, когда стали сдирать эту проклятую мушку. Не помню, сколько времени я пролежал в беспамятстве после этой пытки, но зато догадался по ругательствам и обращению со мной фельдшеров, что это не последний опыт для того, чтобы сломить мое непонятное упорство. Опять начали приставать:

— Ну, что, согласен, стервец? Нет? Смотри, брат, как бы хуже не было.

Я искренне желал смерти, которая избавила бы меня от этой каторжной доли, которой конца не предвиделось. А тут неотвязчивые воспоминания о матери, о дедушке не давали мне покоя. Бедная мама, хорошо, что умерла, чтобы не видеть, как мучат ее единственного сына, которого она прочила в раввины.

А кругом раздаются зловещие смешки, совещаются о какой-то виселице, которая удивительно помогает, когда приходится иметь дело с такими дураками, как я. Они часто употребляют это средство и всегда с успехом. Сам командир разрешил. За что, Господи, такие муки? Когда же я, наконец, от них избавлюсь? Измученный и разбитый, я заснул тяжелым сном.

Недолго я спал. Здоровый толчок в бок мигом разбудил меня.

— Вставай, прынец. Будет тебе дрыхнуть, собачий сын. Ну, в последний раз: согласен? Нет? Ну, ступай к чертовой матери — все готово!

Действительно, все было готово. Возле печки устроили импровизированную виселицу. Из полотенец свернули петлю и обвили ею мою шею. Несмотря на мои крики и барахтанья, меня быстро подхватили служители и передали двум фельдшерам, стоявшим на табуретах у обоих концов виселицы. Когда они стали возиться, продевая один конец полотенца сквозь кольцо, прикрепленное к крючку, один из исполнителей казни выпустил меня из своих рук, и я грохнулся на пол. У меня в глазах потемнело от боли, грудь, казалось, разбита, я еле дышал. Но мне не дали опомниться. С бранью и побоями опять схватили в охапку, еще минута, и я бы повис в воздухе, как вдруг произошло какое-то смятение. Меня выпустили из рук, и я опять грохнулся на пол; фельдшера мигом соскочили с табуреток. Оказалось, что в то время, когда все были заняты приготовлениями к моей казни, в палату незаметно вошел старший ординатор.

— Что вы, разбойники, наделали? — загремел он, бросившись поднимать меня. — Господи, да это сущие изверги.

Изверги молчали, не находя, что ответить. Одного взгляда на всю омерзительную обстановку предназначенной для меня пытки было достаточно, чтобы понять ужасный смысл прерванного зрелища. Доктор не хотел верить в возможность подобной затеи.

Доктор успокаивал меня, требовал, чтобы я говорил и не боялся. Ласковые его слова, впервые услышанные мною со времени взятия в рекруты, неожиданное появление моего спасителя лишили меня дара речи. Слезы душили меня, и я разревелся. Доктор все утешал, а у самого, вижу, слезы навертываются на глаза.

— Гевалт, ваше благородие! — ревел я в ответ, неистово жестикулируя, и рассказал ему все, только не по-русски, на котором я не был в состоянии изъясняться, а по-еврейски. Доктор понимал по-немецки и вскоре понял в чем дело. Он был страшно возмущен.

— Розог! — закричал он. — Каждому из этих негодяев дать по пятидесяти ударов. А ты, мой друг, не бойся. Я этого дела так не оставлю, — сказал он уходя.

Обстановка в палате быстро изменилась. Из всех углов раздались знакомые мне признаки экзекуции, свист розог, стоны наказываемых. Только что выдрали моих мучителей, как вошел в палату страшный командир.

— Это что такое? — заревел он.

Наказанные бросились к нему с жалобами, выставляя меня доносчиком, который из ненависти к выкрестам черт знает что такое наплел господину ординатору на них, невинных исполнителей воли начальства. И вот, из-за доноса этого пархатого жиденка наказали розгами русских людей, православных христиан.

— Боже мой, что со мною было в этот злосчастный день! Страшно вспомнить даже теперь. Не понимаю, как я остался жив после этого избиения. Не помню, кто первый бросился на меня, долго ли продолжалась расправа, но помню, что меня топтали ногами, рвали, колотили где и кто мог, по чем попало. С месяц я как пласт лежал после этой лупцовки. И как я не умер под ударами остервенелых людей!

Поделиться с друзьями: