ЖАНРЫ

Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
Шрифт:

Но исчисляющее число имеет вторую, более тайную характеристику. Повсюду машина войны представляет любопытный процесс арифметической репликации или удвоения, как если бы она действовала вдоль двух неравных и несимметричных серий. С одной стороны, действительно, кланы или племена численно организованы и перегруппированы; числовая композиция накладывается на родство, чтобы обеспечить преобладание нового принципа. Но, с другой стороны, люди, одновременно, извлекаются из каждого родства, чтобы сформировать особое числовое тело. Как если бы новая числовая композиция тела — родства не могла преуспеть без устанавливания присущего ей исчисляемого тела. Мы полагаем, что это не случайный феномен, а существенная компонента машины войны, некая необходимая операция, которая обуславливает автономию числа — нужно, чтобы число тел имело, в качестве своего коррелята, тело числа; нужно, чтобы число раздвоилось согласно двум дополнительным операциям. Ибо социальное тело преобразуется в числовую форму только тогда, когда число формирует особое тело. Когда Чингисхан создает свою великую композицию степи, он численно организует родство и бойцов в каждом роду, наделяя их цифрами и предводителями (десятки и десятники, сотни и сотники, тысячи и тысячники). А также он извлекает из каждого арифметизированного родства малое число людей, предназначенных составить его личную охрану, то есть динамичную формацию штаб-квартиры, комиссаров, посланцев и дипломатов («antrustions»[529]). Одного не бывает без другого — удвоенная детерриторизация, в коей второе обладает большим могуществом. Когда Моисей создает свою великую композицию пустыни, — где он с необходимостью подвергается номадическому влиянию больше, чем влиянию Яхве, — он производит перепись и численно организует каждое племя; но он также предписывает закон, согласно которому перворожденные в каждом племени, на данный момент, принадлежат по праву Яхве; и так как эти перворожденные явно еще слишком малы, то их роль в Числе будет переносится на особое племя, племя Левитов, которое производит тело Числа или специальную охрану ковчега; и поскольку Левиты не так многочисленны, как новые перворожденные во всех племенах в целом, то такие избыточные перворожденные должны будут выкупаться племенами под видом выплаченного налога (то, что возвращает нас к фундаментальному аспекту логистики). Машина войны не могла бы функционировать без такой двойной серии — нужно, одновременно, чтобы цифровая композиция сменила наследственную организацию, а также, чтобы она предотвратила территориальную организацию Государства. Власть в машине войны определяется как раз согласно этой двойной серии — власть больше не зависит от сегментов и центров, от вероятного резонанса центров и сверхкодирования сегментов, но она зависит от таких внутренних отношений к Числу, независящих от количества. Отсюда вытекает также напряжение или борьба за власть — между племенами и Левитами Моисея, между «нойонами» и «antrustions» Чингисхана. Это не просто протест со стороны родства, желающего вновь обрести свою прежнюю автономию, это и не прообраз борьбы за контроль над аппаратом Государства — это напряжение, присущее машине войны, ее особой власти и специфическим ограничениям, налагаемым на власть «предводителя».

Таким образом, числовая композиция, или исчисляющее число, подразумевает несколько операций — арифметизацию первоначальных совокупностей (родство); объединение извлеченных подмножеств (учреждение десятков, сотен и т. д.); формирование благодаря замене иной совокупности в соответствии с объединенной совокупностью (особое тело). Итак, именно эта последняя операция подразумевает наибольшее разнообразие и оригинальность номадического существования. Ту же самую проблему мы обнаруживаем в государственных армиях, когда машина войны присваивается Государством. Действительно, если арифметизация общества имеет в качестве своего коррелята формирование отчетливого особого тела, которое само является арифметическим, то мы можем скомпоновать это особое тело несколькими способами: 1) с помощью привилегированных родства или племени, доминирование коих обретает потом новый смысл (случай Моисея с Левитами);

2) с помощью представителей каждого рода, которые затем служат также и как заложники (перворожденные — это был бы, скорее, азиатский случай или случай Чингисхана);

3) с помощью одного совершенно иного элемента, внешнего по отношению к базовому обществу — рабы, иностранцы или люди иной религии (таков был бы уже случай саксонского режима, где король компонует свое особое тело, используя рабов франков; но главным образом тут мы имеем случай ислама, инспирирующий особую социологическую категорию «военного рабства» — мамлюки Египта, рабы, ведущие свое происхождение из степей или с Кавказа, купленные в очень молодом возрасте султаном; или же оттоманские янычары, ведущие свое происхождение из христианских сообществ).[530]

Не присутствуем ли мы здесь при рождении важной темы — «кочевники, как похитители [enleveurs] детей»? Мы замечаем, особенно в последнем случае, как особое тело устанавливается в качестве решающего элемента власти в машине войны. Дело в том, что машина войны и номадическое существование нуждаются в предотвращении одновременно двух вещей — возвращения наследственной аристократии, а также формирования имперских чиновников. Что все запутывает, так это то, что само Государство часто вынуждено использовать рабов в качестве высших чиновников — как мы увидим, причины для этого весьма разнообразны, и хотя оба потока сходятся в армиях, они проистекают из двух разных источников. Ибо власть рабов, иностранцев, пленных в машине войны номадического происхождения крайне отличается от власти наследственных аристократий, а также от власти государственных чиновников и бюрократов. Это — «комиссары», эмиссары, дипломаты, шпионы, стратеги и специалисты по логистике, иногда кузнецы. Их нельзя объяснить как какой-то «каприз султана». Напротив, как раз возможный каприз военачальника объясняется объективным существованием и необходимостью такого особого числового тела, такого Шифра, который обладает ценностью только в отношении nomos'a. Одновременно существуют детерриторизация и становление, принадлежащие машине войны как таковой: особое тело, а именно раб-неверующий-иностранец, — это тело, которое становится солдатом и верующим, оставаясь детерриторизованным по отношению к родству и Государству. Нужно родиться неверующим, чтобы стать верующим, нужно родиться рабом, чтобы стать солдатом. Тут необходимы особые школы или институты: особое тело — это изобретение, присущее именно машине войны, которое Государство всегда использует, приспосабливает к своим целям, так что оно становится неузнаваемым, или возвращает его к бюрократической форме штаб-квартиры или к технократической форме крайне особых тел, или к «духу тела», который как служит, так и сопротивляется Государству, или к комиссарам, которые удваивают Государство, так же как и служат ему.

Верно, что у кочевников нет истории, у них есть только география. И поражение кочевников было настолько полным, что история стала историей благодаря триумфу Государств. Итак, мы присутствуем при обобщенной критике, изгоняющей кочевников как неспособных к какому-либо нововведению, будь то технологическому или металлургическому, политическому или метафизическому. Историки — буржуазные или советские (Груссе [Grousset] или Владимирцов) — рассматривают кочевников как убогих людей, которые ничего не понимают: ни в технике, к коей они остаются безразличными, ни в сельском хозяйстве, ни в городах и Государствах, кои они разрушают или завоевывают. Между тем трудно понять, как могли бы кочевники торжествовать в войне, если у них не было мощной металлургии — идея, что кочевник обретает свое техническое вооружение и свои политических советников от перебежчиков из имперского Государства, все-таки неправдоподобна. Трудно понять, как кочевники могли бы пытаться разрушать города и Государства, если не от имени номадической организации и машины войны, которые определяются не невежеством, а своими позитивными характеристиками, своим специфическим пространством, своей собственной композицией, порывающей с родством и предотвращающей форму-Государство. История не перестает изгонять кочевников. Предпринимались попытки применить к машине войны собственно милитаристскую категорию (категорию «военной демократии»), а к номадизму собственно оседлую категорию (категорию «феодализма»). Но обе эти гипотезы предполагают территориальный принцип — либо что имперское Государство присваивает себе машину войны, распределяя земли между воинами (клерои [cleroi][531] и ненастоящие вотчины), либо что собственность, ставшая частной, сама закладывает отношения зависимости между собственниками, конституирующими армию (подлинные вотчины и вассальная зависимость).[532]

В обоих случаях число подчинено «неподвижной» фискальной, то есть налоговой, организации, дабы установить, какие земли могут быть уступлены, а какие уже уступлены, а также, чтобы фиксировать выплаты с помощью самих бенефициариев. Несомненно, что номадическая организация и машина войны перекраивают эти проблемы, как на уровне земли, так и на уровне налоговой системы, где воины-кочевники — что бы кто ни говорил — были большими новаторами. Но именно они изобретают «подвижные» территориальность и налоговую систему, кои свидетельствуют о самостоятельности числового принципа — здесь может быть смешение или комбинация между системами, но спецификой номадической системы остается подчинение земли числам, которые перемещаются и развертываются, и подчинение налога внутренним отношениям в этих числах (например, уже у Моисея налог вмешивается в отношение между числовыми телами и особым телом числа). Короче, военная демократия и феодализм вместо того, чтобы объяснять номадическую числовую композицию, свидетельствуют скорее о том, что может от нее остаться в оседлых режимах.

Теорема VII. Кочевое существование обладает в качестве «аффектов» вооружением машины войны.

Мы всегда можем провести различие между оружием и инструментами на основании их употребления (губить людей или производить товары). Но хотя такое внешнее различие объясняет определенную вторичную адаптацию технического объекта, оно не мешает общей взаимообратимости между обеими группами до такой степени, что кажется крайне трудным предложить внутреннее различие между оружием и инструментами. Способы нанесения удара, как их определил Леруа-Гуран, обнаруживаются на обеих сторонах. «Вероятно, в течение нескольких веков сельскохозяйственные инструменты и военное оружие оставались тождественными».[533] Мы могли бы говорить об «экосистеме», имеющей место с самого начала, когда рабочие инструменты и оружие войны обменивались своими определениями — кажется, что один и тот же машинный филум пересекает и то, и другое. Но, однако, у нас возникает ощущение, что существует много крупных интериорных различий, даже если они не являются внутренне присущими, то есть логическими или концептуальными и даже если они остаются не совсем точными. В первом приближении оружие имеет привилегированное отношение к прогнозированию. Все, что вбрасывается или запускается — это, прежде всего, оружие, а двигатель — его существенный момент. Оружие является баллистическим; само понятие «проблемы» относится к машине войны. Чем больше инструмент содержит механизмов выброса, тем больше он сам действует как оружие, потенциальное или просто метафорическое. Вдобавок инструменты не перестают компенсировать метательные механизмы, каковыми они обладают, или приспосабливать их к другим целям. Верно, что метательное оружие, в строгом смысле, — будь то выбрасываемое или выбрасывающее, — является лишь одним видом среди других; но даже личное оружие требует иного употребления руки и кисти, нежели инструменты, — метательного употребления, о чем свидетельствуют военные искусства. Инструмент, напротив, куда более интроцептивен [introceptif], интроективен [introjectifj — он подготавливает материю на расстоянии, дабы привести ее в состояние равновесия или приспособить к форме внутреннего. Действие на расстоянии существует в обоих случаях, но в одном случае оно является центробежным, а в другом — центростремительным. Мы также могли бы сказать, что инструмент неожиданно сталкивается с сопротивлениями, которые надо преодолевать или использовать, тогда как оружие имеет дело с контратаками, коих следует избегать или кои следует изобретать (контратака — это фактически изобретательный и стремительный фактор в машине войны, если только он не сводится лишь к количественному соперничеству или к оборонительному параду).

Во-вторых, оружие и инструменты не обладают «по своей тенденции» (приблизительно) одним и тем же отношением к движению, к скорости. Еще один существенный вклад Поля Вирилио состоит в подчеркивании такой взаимодополнительности оружия и скорости — оружие изобретает скорость, или открытие скорости изобретает оружие (отсюда метательный характер оружия). Машина войны освобождает вектор скорости, столь ей присущий, что ему требуется особое имя, которое является не только мощью разрушения, но и «демократией» (= nomos). Среди других преимуществ эта идея заявляет новый способ различия между охотой и войной. Ибо Вирилио уверен не только в том, что война не выводится из охоты, но также и в том, что охота сама не способствует вооружению, — либо война развивается в сфере неразличимости и взаимообратимости между оружием и инструментом, либо она использует ради собственной выгоды уже соорганизованное, уже известное оружие. Как говорит Вирилио, война появляется никоим образом не тогда, когда человек применяет к человеку отношение охотника к животному, но, напротив, она появляется тогда, когда он захватывает силу загнанного животного и входит в совершенно иное отношение — отношение войны — с человеком (враг, но уже не добыча). Таким образом, неудивительно, что машина войны была изобретением номадических животноводов — разведение и дрессировка животного не смешиваются ни с первобытной охотой, ни с оседлым одомашниванием, но являются фактически открытием системы метания и снаряда. Вместо того чтобы отвечать насилием на каждое нападение или полагать насилие «раз и навсегда», располагать машину войны совместно с разведением и дрессурой, лучше установить полную экономию насилия, то есть способ сделать насилие длительным и даже беспредельным. «Кровопролитие, немедленное убийство противоположны неограниченному использованию насилия, то есть его экономии. <…> Экономия насилия — это не экономия охотника в животноводе, но экономия загнанного животного. В верховой скачке мы сохраняем кинетическую энергию, скорость лошади, а не ее протеины (двигатель, а не плоть). <…> В то время как на охоте охотник стремился остановить движение дикой животности посредством систематического убийства, животновод [собирается] его сохранить, и, благодаря дрессировке, наездник объединяется с этим движением, ориентируя его и провоцируя свое ускорение». Технологический двигатель разовьет эту тенденцию, но «верховая скачка — это первый огнемет воина, его первая система вооружения».[534] Отсюда становление-животным в машине войны. Значит ли это, что машина войны не существует до верховой езды и кавалерии? Это не вопрос. Вопрос в том, что машина войны предполагает высвобождение Скоростного вектора, ставшего свободной или независимой переменной, высвобождение того, что не происходит на охоте, где скорость отсылает, прежде всего, к загнанному животному. Возможно, что этот вектор бега был освобожден в пехоте без обращения к верховой езде; более того, возможно, что существовала верховая скачка, но лишь как способ транспортировки или даже перевозки, не имеющей никакого дела со свободным вектором. Однако, в любом случае, воин заимствует у животного скорее идею двигателя, чем модель добычи. Он не обобщает идею добычи, применяя ее к врагу, он абстрагирует идею двигателя, применяя ее к себе самому.

Тут же возникают два возражения. Согласно первому, машина войны имеет столько же веса и тяжести, сколько и скорости (разница между тяжелым и легким, асимметрия между защитой и атакой, оппозиция между отдыхом и напряжением). Но легко было бы показать, как феномен «выжидания» или даже неподвижности и кататонии, столь важные в войнах, отсылают в некоторых случаях к компоненте чистой скорости. И, в других случаях, они отсылают к условиям, под которыми аппараты Государства присваивают себе машину войны именно благодаря обустраиванию рифленого пространства, где враждебные силы могут прийти к равновесию. Может случиться, что скорость абстрагируется как свойство снаряда, пули или артиллерийского ядра, осуждающего на неподвижность само оружие и солдат (например, неподвижность в войне 1914 года). Но равновесие сил — вот феномен сопротивления, тогда как контратака предполагает стремительность или переключение скорости, разрушающих равновесие: именно танк перегруппировывает все действия в векторе-скорости и возвращает гладкое пространство ради движения, удаляя людей и вооружение.[535]

Другое возражение сложнее — дело в том, что скорость, по-видимому, является как частью инструмента, так и оружия, и никоим образом не специфична для машины войны. История двигателя — не только милитаристична. Но, возможно, у нас слишком сильна тенденция мыслить в терминах количеств движения, вместо того чтобы искать качественные модели. Две идеальные модели двигателя — это модели работы и свободного действия. Труд, или работа, — вот движущая причина, которая сталкивается с сопротивлением, действует на внешнее, расходуется или растрачивается в своем результате-эффекте, и должна возобновляться от одного момента к следующему. Свободное действие — это тоже движущая причина, но такая, у которой нет сопротивления, кое нужно преодолевать, она действует только на само подвижное тело, не расходуется в своем результате-эффекте и продолжается между двумя моментами. Какова бы ни была ее мера или степень, скорость является относительной в первом случае и абсолютной во втором (идея perpetuum mobile[536]). Что принимается в расчет в работе, так это точка приложения результирующей силы, действующей со стороны веса тела, рассматриваемого как «некое» («un») (тяжесть), и относительное перемещение данной точки приложения. Что принимается в расчет в свободном действии, так это способ, каким элементы тела избегают гравитации, дабы полностью оккупировать лишенное точек пространство. Оружие и управление им, по-видимому, относятся к модели свободного действия, тогда как инструменты — к модели труда, или работы. Линейное перемещение — от одной точки до другой — конституирует относительное движение инструмента, но именно вихревая оккупация пространства является абсолютным движением оружия. Как если бы оружие было неустойчивым, самонеустойчивым, тогда как инструмент движется. Такая связь инструмента с работой остается неочевидной до тех пор, пока работа не получит двигательного, или реального, определения, каковое мы только что ей дали. Инструмент как раз-таки и не определяет работу, все наоборот. Инструмент предполагает работу. Тем не менее оружие также — по всей видимости — подразумевает возобновление причины, растрачивание или даже исчезновение в своем результате-эффекте, столкновение с внешними сопротивлениями, перемещение силы и т. д. Было бы напрасно наделять оружие магической властью в противоположность принуждению инструментов — оружие и инструменты подчиняются тем же законам, какие в точности определяют их общую сферу. Но принцип любой технологии состоит в показе того, что технический элемент остается абстрактным, абсолютно неопределенным до тех пор, пока мы не соотнесем его со сборкой, которую он предполагает. Именно машина является первичной по отношению к техническому элементу — не техническая машина, которая сама является совокупностью элементов, а социальная или коллективная машина, машинная сборка, задающая то, чем является технический элемент в данный момент, каково его использование, распространение, понимание и т. д.

Именно посредством сборок филум отбирает, качественно определяет и даже изобретает технические элементы. Так что мы не можем говорить об оружии или об инструментах, прежде чем определим конституенты сборок, которые те предполагают и в которые они входят. Именно это мы имели в виду, когда говорили, что оружие и инструменты не только отличаются внешним образом друг от друга, но у них нет и отличительных, присущих только каждому из них характеристик. Они обладают внутренними (а не присущими каждому) характеристиками, отсылающими к соответствующим сборкам, с которыми они связываются. То, что осуществляет модель свободного действия, — это не оружие в себе и в своем физическом аспекте, это сборка «машина войны» как формальная причина вооружения. И с другой стороны, то, что осуществляет модель работы, — это не инструменты, а сборка «машина труда» как формальная причина инструментов. Когда мы говорим, что оружие неотделимо от вектора-скорости, тогда как инструмент остается связанным с условиями гравитации, то мы хотим указать лишь на разницу между двумя типами сборки: разницу, которая удерживается, даже если сборка, присущая инструменту, является абстрактно «более быстрой», а оружие — абстрактно «более тяжелым». Инструмент, главным образом, связан с генезисом, с перемещением и с расходованием силы, которая обнаруживает собственные законы в работе, тогда как оружие касается только испытания или демонстрации силы в пространстве и во времени согласно свободному действию. Оружие не падает с неба и явно предполагает производство, перемещение, расход и сопротивление. Но этот аспект отсылает к общей сфере оружия и инструмента и пока не касается специфики оружия, каковая проявляется лишь тогда, когда сила рассматривается сама по себе, когда она более не связана ни с чем, кроме числа, движения, пространства и времени, или когда скорость добавляется к перемещению.[537] Конкретно, вооружение как таковое отсылает не к модели Труда, или Работы, а к модели свободного Действия, — при предположении, что условия работы выполняются где-то еще. Короче, с точки зрения силы инструмент связан с системой тяжесть — перемещение, вес — высота. А оружие — с подвижной системой скорость — perpetuum mobile (именно в этом смысле можно сказать, что скорость сама по себе является «системой вооружения»).

Поделиться с друзьями: