Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:

Вот и теперь — уже который час! — мы сидим, курим, покашливаем и молчим, нахохлившись как мокрые воробьи. Тошнотная скука. В другое время Данилыч не утерпел бы и стал «байки рассказывать», а сейчас молчит. Я некоторое время мирюсь с этим, но долго не выдерживаю.

— Вы спите? — спрашиваю я.

Он прокашливается, вздыхает и откликается:

— Нет, а шо?

— Расскажите, — говорю, — что случилось с вами в Гривенской?

— Случилось? Ничего не случилось. Разве шо курочка бычка родила, поросеночек яичко снес. Шо я тебе, Лексаныч, расскажу? Ну, был на кладбище… еле нашел могилку тетки Наталки. А вообще ни к чему…

— Что?

— Ходить было туда.

— Почему?

Данилыч глубоко вздохнул, пристально посмотрел на меня, словно хотел убедиться, стоит ли мне говорить то, о чем он думал.

— Знаешь, Лексаныч, шо я скажу тебе?.. Только сумей понять. В детстве была у меня игрушка — лев хварфоровый… Отец из плавания кругосветного привез… Какая–то она была то ли датская, то ли французская. Цена ей там — грош, а я любил ее, быдто она с чистого золота. Спать не ложился без нее, криком исходил, пока мне не давали ее. Взрослые с меня смеялись через эту игрушку. Оно, Лексаныч, если смотреть по поверхности, быдто и смешно. А если бы глянуть кому глубоко на самое донышко человечье, а?.. Но кто же будет глядеть глубоко в душу ребенка?! «Мал, глуп, чего он понимает?» — так говорят все. А ежели б задуматься всурьез, так не говорили бы. Сказать тебе, Лексаныч?.. Вот я мал был — от горшка два вершка, — а сколько видел через тую игрушку!

Кондрат–то, когда к нам в Голую Пристань с отцовыми вещами приезжал (это когда он за Наталкой стал ухаживать), столько мне наговорил про того льва, да про Африку, про черный арапский народ, да про овазисы — страсть! Жалко мне было арапский народ! Он хотя и черный, а с таким же, как у всех людей, понятием: и обрежется — ему больно, и плачет, когда кто помирает, и смеется, коли весело, и любовь у него есть, и красоту понимает… А англичаны той черный арапский народ за людей не считают: самую грязную работу — арапам; бить кого надо — арапов; на жаре стоять — арапам… Больше того, торгуют арапами, продают их, как овец.

Плакал я тогда: жалко мне было арапов. Но слезы слезами, а вместе я думал: вот вырасту и пойду в эту самую Африку, арапский народ от гнету освобождать… Игры такие придумывал. У меня казанки англичанами были, а черные камешки — арапами. Бывало, разложу их на полу так: в середине арапы, а со всех сторон из овазисов англичаны идут, идут. Плохо арапам, одолевают их англичаны. Но тут вылетают африканские львы, в голове их мой лев, и я на нем: «Ур–ра!» Англичаны бежать. Арапы встают… Тетка Наталка услышит, как я то львом рычу, то «ура» кричу, улыбнется и спросит:

«Ты чего это, Сашко? Кого пугаешь?»

«Это, — говорю, — тетя, я англичанов прогоняю и арапов ослобоняю».

Она посмеется надо мной — хорошая была — и скажет:

«Придумаешь же ты, Саня! Ну играй, играй!»

И я играл. Придумывал всякие игры, и взрослые, глядя на меня, улыбались и думали: «Чем бы дитя ни тешилось…» А дитя не тешилось, а мучилось. Мне снились настоящие африканские львы, овазисы, англичаны и черный арапский народ, страны разные заморские… О многом мечтал я… а вот, видишь, без меня арапы сами освобождаются.

52

Шо ж тебе говорить… Долго я не расставался со своей игрушкой, годов эдак до шестнадцати. На ночь под подушку клал. Я тебе раньше то не сказывал об этом? Нет…

Данилыч вздохнул и после небольшой паузы продолжал:

— Как только умерла тетка Наталка и остался я один, еще больше полюбилась мне тая игрушка. Стал я ее за пазухой таскать. Плохо мне — тайком выну, погляжу на нее — отлегает. Как–то начал драть меня вожжами энтот рыжий кобель, Григорий Донсков, куркуль проклятый. Я наутек, да зацепился за колоду, растянулся и льву–то лапу отшиб.

С тех пор и еще дороже он мне вроде стал. Мог кого угодно забыть, а его не забывал. Он для меня стал вроде этого, ну, как его? Не по–нашему называется. Слово–то какое, натощак не выговоришь.

Талисман?

— Вот–вот, талисмант, именно!.. Бывало, Надея, новая жена Кондрата, схватит рушник, шоб меня отодрать, а я прижму льва–то к груди и, веришь ли, в ногах такая резвость объявлялась… Она вдогонку орет: «Ну погоди. Окомёлок! — Так она меня неизвестно с чего называла. — Погоди, — говорит, — дед с тебя портки сташшит да надерет зад–от!»

Она была не местная, тоись не казачья, а второго попа дочь. Они не то вологодские, не то костромские, не то вятские, черт их знает, жеребячью породу… Знаешь, как их дразнят: «Мы вятчики, ребята хватчики: семеры одного не боимси».

Григорий Матвеевич души в ней не чаял: внука она ему носила. Но, видно, над Кондратом беда висела, как кобчик над степью: родить–то родила Надея, да во время родов сердце у нее, будто гнилая парусина, разорвалось. Доктора с ног сбились, а назад воротить не удалось: это тебе не на корабле, тут заднего хода не дашь. И ребеночек жил всего месяц после этого.

Григорий Матвеевич после похорон снохи и внука постарел лет на десять и почернел весь, как земля стал. Пить пошел. Напьется, плачет, меня зовет, на судьбу жалуется, куркуль. Худо ему: добра полный дом, усадьба, как у помещика…

«Что же это, — говорит, — Лексант, деется на белом свете? А?.. Жил Кондрат с Наталкой, ждал я внуков, а что получилось? Тетка–то твоя — с виду яблочко красивое, а снутря червивое. Отсватал я Кондрату бабу хошь некрасивую, да крепкую, ядреную, северную, литую, и вот, на те, сердце у нее, как подпруга, лопнуло!.. Ай–яй–яй! А хлопчик–то какой славный был, перед тем как затихнуть ему, сиську все искал. Дал я ему палец — сосет, сосет, как варению… И вот, на тебе, помер. Что теперь, Лексант, делать–то? Кому же все достанется? Наживал, наживал, и все на ветер пойдет? Женить надо Кондрата на казачке. Люди болтают, что, мол, за него никто не пойдет: двух, мол, в гроб загнал. Да рази Кондрат способен на то? Кондрат–то, он с бабами овца, а бабы любят, чтоб мужик жеребок был… И вот, говорят, двух баб в могилу свел. Эх!.. Но ничего, пойдут бабы за Кондрата: не им, так добром соблазнятся — ничего не пожалею!..»

Пьяный он быдто добрый, все готов отдать, а как проспится, снова кобель цепной: баб, работников шугает и ходит дьявол дьяволом — все в землю смотрит.

Я тебе, Лексапыч, говорил ай нет, как я с ветрянскими рыбаками бежал из Гривенской? Не помнишь?.. А я никак говорил. Ветер тогда был страшнеющий, и ветрянских рыбаков штормом выбросило на наш, на кубанский берег… Неужто не помнишь? Они, эти рыбаки–то, как и мы с тобой, пытались на берегу защититься, да где там!.. Ураган почище нашего с тобой был, все у них переломал. Вспомнил? Ну, как же, я ж тебе обсказывал все подробно, как в риляции… То–то оно и есть. И про то, как с Сергей Митрофановичем я ушел, тоже говорил. И как два года прожил в Слободке, как в море с рыбаками ходил, добру–делу учился… И как потом Кондрат таким же манером, как и Сергей Митрофанов, во время урагана на песок у Слободки выкинулся и часа три, быдто дохлый чебак, валялся. Приняли его рыбаки, как своего. А он оправился, очухался, обратно снарядился и меня прихватил с собой. Все это время лев мой при мне, я его из–за пазухи не вынимал: берёг, как этот самый талисмант… В мешочке вроде кисета на гайтане носил, рядом с крестом… Смеешься?

Данилыч закурил и продолжал:

— Через этого льва в моей жизни много чего произошло… Потом я в нем разочаровался…

— Это отчего же?

— Отчего?.. Скажу, дай только покурить, уж очень зябко стало… Зараз бы горилки, хоть мапэсенький глоточек! Хоть макову роснику!..

Я отстегнул от пояса фляжку и подал ему. Он тряхнул ее и сказал:

— Эге ж! Да тут на двоих хватит!

— Нет, — сказал я, — только капельку вам. — И подал ему пластмассовый стаканчик — крышку фляжки. — Остальное «энзэ»!

Поделиться с друзьями: