Касьян остудный
Шрифт:
— Чего бьешь? Не отпирают — не ко двору, знать.
— На дворе трава, на траве дрова. Утро доброе. — Глаза у гражданина узкие, утайные, но со смыслом: — Федот Федотыч, думаю?
— Он самый.
— Хлебушко держишь, Федот Федотыч, а мы можем купить возов двадцать, а то и больше.
Кадушкин заинтересованней оглядел гостя и заметил под пиджаком у него жилетку из хорошего сукна. Обратил внимание, что и картуз у него не простой, а из красного хрома и мало ношен.
— Валом берем, оптом, Федот Федотыч. Выходит, по вашим размахам. Чего ж лучше?
— Складно судишь, да меня не торопит что-то. А ежели направду выложить, нету у меня такой прорвы. Экого места и с осени-то не было.
— Что же вы меня, Федот Федотыч, у ворот держите?
— Да не споемся мы, гражданин хороший, не знаю, как звать-величать.
— Жарков я.
— Ирбитскому гуртоправу Жаркову, извиняйте, не сродни?
— Батюшка мой.
— Милости прошу. Знавал я Зотея Фомича, отца вашего Жаркова. Оченно знавал. Гонял по три года гурты от него и в Тагил и за Верхотурье. До Надеждинского завода со скотом доходили. Мальцом еще был. Жив ли он?
— Царство небесное, приказал долго жить.
— М-да, всю Туру мясцом кормил. Жарков, Жарков. Голова. Одно имя чего стоило. Машка, дай скамейку! — крикнул он в открытое окно, а Жаркову пояснил: — Духота в доме, посидим тут.
Они сели возле сарая, подальше от окна, на вынесенную Машкой скамейку, и Жарков достал берестяную залоснившуюся по карманам табакерку, ковырнул ногтем крышку, предложил хозяину:
— Угощайтесь.
— Спасибо, не балуемся.
Жарков с ладошки натянул в ноздри табаку, поморщился, прослезился, но ни разу не чихнул, обдул усики от табачной пыли.
— С хлебом, Федот Федотыч, не мешкайте. Не пристроите сегодня — завтра поздненько будет. Припозднитесь тако. По твердым ценам государству заставят свезти. Вниз по Туре у мужиков все под голик вымели. Жди, и вас тряхнут. Голод по городам. Мор. В армии даже паек урезали.
В то, что говорил Жарков, верилось: видно по всему, мужик не пустобрех, да и который уж день сердце гнетут злые предчувствия. Это у Федота Федотыча бывает перед бедой, а Жарков гнул свое:
— В низовье на всех дорогах посты выставлены. Перехватывают свободный хлебушко и на ссыпку. Тут уж совсем задаром.
— Это как же так, — взметнулся Кадушкин. — Мое, — что хочу, то и делаю. Захочу и в Туру высыплю. Да нет, по нонешним временам слова ваши не походят на правду. По газетам видно, не душить частника, а способствовать. Мне вот молотилку большую продали. Молокобиль покупаю.
— Локомобиль.
— Ну паровик этот, леший его дави.
— Может, трактор продадут? — начинал сердиться Жарков.
— А что ж, имя заграница торгует. Буржуй. Он хоть черта продаст. Да уж раз купчишки лавчонки держат, так нашему брату хлебопашцу совсем должны дать послабление: сей, торгуй.
— Мужичье вы, мужичье, — вздохнул Жарков и поднялся. Нервничал, видно, начал притопывать носочком сапога. — Слепни вы. И берут вашего брата прямо на гнезде, тепленькими. Пойду.
— А где вас спросить при нужде?
— При нужде, Федот Федотыч, я вам за пуд нынешней цены не дам.
— Может, больше дадите, — невесело пошутил Кадушкин.
И на этом разошлись.
Только Федот Федотыч сел к столу попить чаю, разломил свежий, еще не остывший калач, — пришел Титушко, ходивший на Туру купаться. Он по просьбе Машки выполоскал на реке ворох половиков, холстинного тряпья и принес все это на плече, измочив рубаху и радуясь прохладе.
— Хлеб да соль, — пожелал он хозяину и известил: — Яков Назарыч, председатель Умнов, велел кликать в Совет.
— Зачем, не сказал?
— Он сейчас до разговоров не охотник.
— А еще кого?
— Всех крепышей. Ржанова, Окладниковых, Марфу Телятникову. Осип Доглядов уже пошел.
— А что там слышно на белом свете? — едва скрывая волнение, допытывался Федот Федотыч и отодвинул от себя недопитую чашку.
— На пароме мужики с той стороны правились, толкуют, что-то о хлебных излишках.
«Вот оно, — Федот Федотыч вроде обронил что и почувствовал знакомую тихую боль в пояснице, хотел встать и побоялся, а вдруг пересекло спину, как уж бывало при плохих вестях. Но боль не повторилась. Было это всего лишь воспоминание о боли, испугавшее Кадушкина. Однако аппетит отшибло враз. Без души совсем дошвыркал чай и стал собираться, настраиваясь на воинственный лад: «Нету у меня лишков хлеба — вот и сказ им весь. А времена те ушли, чтоб брать за глотку да шастать по подворьям. Нету, и все. Эхе-хе. Хлебушко — он всему дедушко. Не было возле него людям и не будет покоя. Оберну его в денежки, да в паровик всажу. Кусай его, железо-то. А может, это слухи, сам Жарков и распущает, чтоб сбить цену на хлебушко? Да ведь мы тоже не лыком шиты. Так вот и раскошелились, — дожидайся».
Всячески приноравливался к лихим новостям Федот Федотыч и в мыслях выходил необиженным, но равновесие в душе было утеряно.
Уходя, вернулся уж от ворот, подошел к Машке, развешивавшей выполосканные половики, тихонько приказал:
— С Любавой мешки зерном засыпьте. Все.
— Тяжело, чай, с мешками-то.
— Ты чей хлеб ешь?!
За воротами на лавочке сидел Титушко и хлебными крошками кормил кур. Немолодой, но грудастый, с бордовым гребнем петух, весь в огненном оперении, разгребал что-то в канаве и созывал кур к себе, но те набрасывались на крошки, выцеливали что покрупнее и разбегались, заслоняя и расклевывая добычу.
— На и тебе, — сказал Титушко и бросил корку петуху. Тот с достоинством, не торопясь, пошел было к корке, но белая худая курица схватила ее и, зная, что петух не станет отнимать, с напевом понесла кусок на дорогу, подальше от кур.
— Мешки девкам пособи уставить, — попросил Федот Федотыч Титушка. — И так помогаешь — в долгу не останусь.
— Да я что ж, благослови господи. Ты бы, Федот Федотыч, плату уж мне положил вроде как нанятому. Говорил ведь.
— Не отпираюсь. Да ты-то вроде несогласный был. Ай передумал?
— Передумал. Ибо скуда долит, скуда гнет. Всяк про себя теперча.
— Скуп, Титушко, стал народишко. Отощал. Сегодня с бритыми височками ко мне заскакивал, так голодно, сказывал, по деревням. А в городах и того хуже. Помоги им, девкам, помоги.
Федот Федотыч ушел, а Титушко направился во двор.
Нет, не оскудение мирской доброты удерживало на сей раз на одном месте Рямка в доме Кадушкина, а острая и сильная тяга, внезапно вспыхнувшая в нем к Машке, тихой и бессловесной работнице. Еще совсем недавно он не знал, зачем просыпался по утрам и где приведет случай укрыться на ночь. Сейчас он ложился и вставал с неизрасходованной и понятной силой. Ему было приятно и тяжко думать о Машке, а сознание того, что она рядом, стучит подойником, бросает дрова, топают по полу ее шаги, — наполняло его чуткой энергией, чего раньше он не наблюдал в себе, хотя и знавал баб по сердцу.