Кавказская война. Том 2. Ермоловское время
Шрифт:
Русские войска, вступая в Чечню, в открытых местах обыкновенно совершенно не встречали сопротивления. Но только что начинался лес, как загоралась сильная перестрелка, редко в авангарде, чаще в боковых цепях и почти всегда в арьергарде. И чем пересеченнее была местность, чем гуще лес, тем сильнее шла и перестрелка. Вековые деревья, за которыми скрывался неприятель, окутывались дымом, и звучные перекаты ружейного огня далеко будили сонные окрестности. И так дело шло обыкновенно до тех пор, пока войска стойко сохраняли порядок. Но горе, если ослабевала или расстраивалась где-нибудь цепь; тогда сотни шашек и кинжалов мгновенно вырастали перед ней, как из земли, и чеченцы с гиком кидались в середину колонны. Начиналась ужасная резня, потому что чеченцы проворны и беспощадны, как тигры. Кровь опьяняла их, омрачала рассудок; глаза их загорались фосфорическим блеском, движения становились еще более ловки и быстры; из гортани вылетали звуки, напоминающие скорее рычание тигра, чем голос человека. Такими они были, по рассказам очевидцев, во время резни в Ичкерийских лесах и такими являлись всегда, когда имели дело со слабыми, расстроенными командами или с одиночными людьми.
Один из русских писателей, выражая характер военных экспедиций в Чечню, прекрасно сказал, что “в Чечне только то место наше, где стоит отряд, а сдвинулся он – и эти места тотчас же занимал неприятель. Наш отряд, как корабль, прорезывал волны везде, но нигде не оставлял после себя ни следа, ни воспоминания”.
Таким образом, чеченцы являлись, в сущности, не воинами, в обыкновенном смысле этого слова, а просто разбойниками, варварами, действовавшими на войне с приемами жестоких и хищных дикарей. Кто-то справедливо заметил, что в типе чеченца, в его нравственном облике, есть нечто, напоминающее волка. И это верно уже потому, что чеченцы в своих легендах и песнях сами любят сравнивать своих героев именно с волками, которые им хорошо известны; волк – самый поэтический зверь по понятиям горца. “Лев и орел,– говорят они,– изображают силу: те идут на слабого; а волк идет и на более сильного, нежели сам, заменяя в последнем случае все безграничной дерзостью, отвагой и ловкостью. В темные ночи отправляется он за своей добычей и бродит вокруг аулов и стад, откуда ежеминутно грозит ему смерть... И раз попадет он в беду безысходную, то умирает уже молча, не выражая ни страха, ни боли”. Не те же ли самые черты рисуют перед нами и образ настоящего чеченского героя, самое рождение которого как бы отмечается природой; в одной из лучших песен народа говорится, что “волк щетинится в ту ночь, когда мать рожает чеченца”.
При таких типичных свойствах характера, понятно, что чеченец и в мирное время, у домашнего очага, выше всего ставил свою дикую, необузданную волю и потому никогда не мог достичь духа общественности и мирного развития.
Естественно, что быт чеченцев отличался обычной простой, патриархальностью самых первобытных обществ; родовое начало было в нем преобладающим элементом, и притом настолько сильным, что каждое общество, каждое селение жило своей особенной самостоятельной жизнью.
Это были отдельные независимые мирки, в которых адат (обычай) заменял закон, а старший в роду был в одно и то же время военным предводителем, судьей и первосвященником. Каждая деревня имела свои обычаи, сохраняла свои предания и старалась не иметь никаких общих интересов даже с соседними аулами. Но, конечно, столкновения были неизбежны, и прямым последствием их являлись ссоры, оканчивавшиеся нередко убийствами и грабежами, потому что пылкий чеченец никогда не прощал обиды. Тогда начинался длинный ряд кровомщений, канлы, ведший к истреблению целых семей и даже аулов. Не лишнее сказать здесь, что обычай кровомщения, бывший причиной постоянных междоусобий в чеченской земле, был лучшим союзником русских, которые нередко прямо пользовались им, как средством бросить в страну семена розни и внутренней вражды. И это средство было тем действеннее, что канлы был обычаем священным, неисполнение которого набрасывало на виновного всеобщее презрение. Вот что говорится в одной народной чеченской песне.
Высохнет земля на могиле моей – и забудешь ты меня,моя родная мать.Порастет кладбище могильной травой – заглушит траватвое горе, мой старый отец.Слезы высохнут на глазах сестры моей – тогда улетити горе из сердца ее.Но не забудешь ты меня, мой старший брат,– пока неотомстишь моей смерти.Не забудешь меня и ты, младший брат,– пока не ляжешьв могилу рядом со мною.Горяча ты, пуля, и несешь ты смерть – но не ты ли быламоей верной рабою?Земля черная, ты покроешь меня – но не я ли тебяконем топтал?Холодна ты, смерть, даже смерть храбреца – но ведь ябыл твоим господином.На почве именно обычая кровомщения выработался в Чечне, как и в других кавказских странах, особый, любопытнейший тип людей, называвшихся абреками. Название это обыкновенно присваивалось русскими всем отважным наездникам, пускавшимся в набеги небольшими партиями, но, в сущности, абрек есть нечто совершенно иное; это род принявшего на себя обет долгой мести и отчуждения от общества вследствие какого-нибудь сильного горя, обиды, позора или несчастья. И нигде абречество не принимало такого удручающего характера, как у чеченцев. Эти люди становились одинаково страшными и чужым и своим, отличаясь жестокой, беспощадной ненавистью ко всему человеческому. Уже по клятве, которую приносил чеченец, решившийся сделаться абреком, можно супить о безграничном человеконенавистничестве, на которое он обрекал себя. Вот эта клятва, записанная с возможной точностью.
“Я, сын такого-то, сын честного и славного джигита, клянусь святым, почитаемым мною местом, на котором стою, принять столько-то летний подвиг абречества, и во дни этих годов не щадить ни своей крови, ни крови всех людей, истребляя их, как зверя хищного. Клянусь отнимать у людей все, что дорого их сердцу, их совести, их храбрости. Отниму грудного младенца у матери, сожгу дом бедняка и там, где радость, принесу горе. Если же я не исполню клятвы моей, если сердце мое забьется для кого-нибудь любовью или жалостью – пусть не увижу гробов предков моих, пусть родная земля не примет меня, пусть вода не утолит моей жажды, хлеб не накормит меня, а на прах мой, брошенный на распутьи, пусть прольется кровь нечистого животного”.
Встреча с абреком – несчастье, и вот как описывает ее один из путешественников.
“Если вы,– говорит он,– завидели в горах кабардинку, опушенную белым шелком шерсти горного козла, и из-под этих прядей шелка, раскинутых ветром едва ли не по плечам наездника, мутный, окровавленный и безумно блуждающий взор, бегите от владетеля белой кабардинки – это абрек. Дитя ли, женщина ли, дряхлый ли, бессильный старик – ему все равно, была бы жертва, была бы жизнь, которую он может отнять, хотя бы с опасностью потерять свою собственную. Жизнь, которой наслаждаются, для него смертельная обида. Любимое дело и удаль абрека, надвинув на глаза кабардинку, проскакать под сотней ружейных или винтовочных стволов И врезаться в самую середину врага.
Слово “абрек” значит заклятый. И никакое слово так резко не высказывает назначения человека, разорвавшего узы дружбы, кровного родства, отказавшегося от любви, чести, совести, сострадания, словом – от всех чувств, которые могут отличить человека от зверя. И абрек поистине есть самый страшный зверь гор, опасный для своих и чужих: кровь – его стихия, кинжал – неразлучный спутник, сам он – верный и неизменный слуга шайтана.
Абреки нередко составляли небольшие партии или шли во главе партий, перенося всю силу своей ненависти на русских. И встреча с ними войск неизбежно вела за собой кровопролитные схватки. Абреков можно было перебить, но не взять живыми.
Впоследствии мюридизм, несколько подчинивший свободные проявления воли воле и пользе общественной, значительно ослабил обычай кровомщения, а вместе с тем и абречество, но во времена Ермолова и тот и другое процветали еще во всей своей силе.
Такова была страна и таковы люди, трудная задача покорения которых лежала перед русскими. Но чтобы не ограничиться ничего не говорящими воображению определениями свойств чуждого народа, приводим рассказ, в котором, в картине набега, отражены бытовые черты чеченских племен, их взаимные междоусобия и недостаток внутренней племенной связи, мешавшие им направить всю силу своей непреклонной и дикой энергии против внешних врагов, уже стоявших на рубеже их родины. И это было до тех самых пор, пока, наконец, в горах Дагестана не появились, с мечом в одной руке и с Кораном в другой, грозные вожди газавата, известные в истории под именем кавказских имамов и слившие разрозненные общества в одно грозное политическое целое.
В той местности, которая теперь известна под именем Малой Чечни, в верховьях быстрого Шато-Аргуна, среди дремучих лесов стояло некогда богатое селение Шары. Века прошли над ним с бедствиями войны и разорения, многочисленные народы приходили один за другим искать его гибели, и реки крови своей и чужой были пролиты шарцами при защите родных лесов, за которыми они считали себя безопасными... И вот в одну бурную ночь цветущее селение погибло: остались только печальные развалины, стены рухнувших сакль, закоптелые, с провалившимися потолками, башни, да черные обугленные пни деревьев, по которым время от времени вспыхивали и пробегали тонкие зловещие огненные змейки.
Всю ночь бушевала страшная буря, и свирепый пожар быстро совершал свое разрушительное дело. Под утро набежала тучка, но было уже поздно. Огонь, правда, легко уступил враждебной стихии и, свившись в черные клубы дыма, прилег к пепелищу, но все уже было покончено с Шарами.
Во время пожара никто не приходил спасать имущество; не было обыкновенных в такое время явлений: суеты, криков, беготни, тревоги. Шары сгорели спокойно, как жертва на костре, заранее лишенная жизни. Людей, по крайней мере живых, в то время там уже не было. И гордый аул не увидел восходящего над собою солнца.