ЖАНРЫ

Кавказская война. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг.
Шрифт:

В своих еще неизданных записках Красовский рассказывает следующее. Приняв должность начальника штаба почти накануне открытия военных действий, он нашел дела крайне запущенными и должен был трудиться день и ночь, так что “часто не имел в сутки даже двух часов отдыха”.

Паскевич видел эти труды и не раз говорил барону Розену и Остен-Сакену, друзьям Красовского, что в трудном положении своем считает особенным счастьем иметь такого помощника, а самого Красовского просил всегда и откровенно высказывать ему свои мнения.

Но Паскевич принадлежал к числу тех, кто не выносит около себя никаких независимых суждений, кто за каждым самостоятельным и громко выраженным мнением способен заподозрить стремление играть первенствующую роль, обнаружить влияние и даже заслонить собой заслуги начальника. И в первый же раз, как только Красовский позволил себе высказать свое мнение, Паскевич вспылил и осыпал его ничем не вызванными упреками. “Я знаю, сударь,– кричал он,– что вы желаете, чтобы все делалось по-вашему! Но вы ошибаетесь,– со мной этого не будет!” Красовский взглянул на эту выходку как на минутную вспышку начальника, однако же сделался осторожней. И тем не менее каждый день стал приносить ему новые неудовольствия,– Паскевич, раз заподозривший человека, не способен уже был отрешиться от такого предубеждения. “Ежели бы объяснять здесь все,– говорит Красовский в своих записках,– что мне приходилось выслушивать, и причины, побуждавшие к тому,– то сие было бы бесконечно”. Особенно рельефно обрисовывается личность Паскевича в двух-трех случаях.

Однажды Красовский докладывал ему донесение генерала Краббе. Тот писал, что на дороге между Баку и Зардобом, где должна была производиться сухопутная доставка провианта, есть много таких станций, близ которых, в знойное время года, трава совершенно выгорает; а потому он испрашивал разрешения заготовить там сено для продовольствия транспортов. Паскевич перебил доклад словами: “Вздор! Все это затевается, вероятно, только из корыстных видов”. Красовский просил разрешения собрать предварительно необходимые сведения. В тот же вечер, в присутствии корпусного интенданта Жуковского, он снова докладывал Паскевичу, что донесения Краббе совершенно основательны. В это время в комнату вошел известный интриган переводчик Карганов, и Паскевич обратился к нему с вопросом: бывает ли во время лета подножный корм на дороге от Баку до Зардоба? Карганов отвечал утвердительно. Тогда Паскевич резко сказал начальнику штаба: “Вот, сударь, видите, что мне самому надо узнавать истину”. Красовский сдержался; но когда Караганов вышел, он просил Паскевича не становить его на одну доску с каким-то Каргановым. Паскевич вышел из себя. “Вы, сударь, обижаетесь! – кричал он.– Извольте, я вам даю сатисфакцию, сейчас, здесь же, в этой комнате, на три шага!..” Красовский, которого, как он выражается сам, “многие опыты научили быть терпеливым”, просил его успокоиться и вспомнить, что он, со своей стороны, не подал ни малейшего повода, чтобы до такой степени можно было против него забыться. Между тем для разъяснения истины был призван человек, хорошо знавший Ширванскую провинцию, именно, тифлисский купец, занимавшийся постоянной торговлей в Ширвани, и тот объяснил, что есть две дороги от Баку до Зардоба,– одна через горы, вьючная, на которой летом недостатка в подножных кормах не случается, а другая, арбяная, около Куры, и что на этой последней есть много таких мест, где на большом протяжении трава совершенно выгорает. Об этой-то, дороге только и мог писать Краббе, потому что по вьючной транспорты двигаться не могли.

После этой сцены Красовский решил отказаться от должности начальника корпусного штаба; но Дибич, уезжавший тогда с Кавказа, уговорил его остаться до прибытия русских войск под Эривань, когда ему будет разрешено вступить по-прежнему в командование двадцатой дивизией. И Красовский остался.

Но те немногие дни, которые прошли до прибытия под Эривань, были полны для Красовского неприятных столкновений с Паскевичем.

Ни одно мнение его, как бы оно основательно не было, не проходило, и нередко, не выслушав его до половины, Паскевич говорил: “Вздор!”. Случилось, например, что на походе, в Джелал-Оглы, полковник Фридерикс, только что принявший полк от Муравьева, просил Красовского доложить Паскевичу, что он не видел еще батальона, находившегося в отряде Бенкендорфа, а потому просил позволения съездить туда с первой оказией. Красовский докладывал об этом в присутствии посторонних лиц и получил в ответ: “Вздор!” Но в ту же минуту вошел полковник Муравьев с той же просьбой, и Паскевич сказал ему: “Очень хорошо, пусть едет!”

Через день после этого, Красовский приехал с Безобдала, где пробыл целый день под проливным дождем, стараясь “все возможное придумывать и устраивать к скорейшему движению транспортов”. Он докладывал Паскевичу, с каким затруднением и медленностью, при всех усилиях и общем усердии, идут транспорты. В ответ на это Паскевич сказал: “Это оттого, что я болен и сам не могу там быть, а те, кого посылаю, не хотят мне помогать; в прошлом году, в Карабаге, при мне были одни прапорщики, и дела шли успешно”.

Мелочная мстительность Паскевича дошла наконец до границ невозможного. Будучи в Эчмиадзине, он приказал известному художнику Машкову, сопровождавшему действующий корпус, написать картину “Торжественная встреча русских войск архиепископом Нерсесом” и указал те лица, которые должны были быть помещены на ней. Красовский из этого числа был исключен, “даже в ущерб исторической правде”, так как, в действительности, по звании начальника корпусного штаба, он был одним из первых лиц, окружавших в тот момент главнокомандующего.

В Эчмиадзине Красовский сдал наконец свою должность полковнику Муравьеву и по-прежнему вступил в командование своей двадцатой пехотной дивизией.

XXVII. СНЯТИЕ БЛОКАДЫ ЭРЙВАНИ

Генерал-лейтенант Красовский, с двадцатой пехотной дивизией (за исключением одной бригады, стоявшей в Карабаге) и двумя казачьими полками, 18 июня 1327 года перешел из Эчмиадзина к Эривани, чтобы сменить блокадный отряд Бенкендорфа, уходивший с Паскевичем.

Красовский обложил крепость. Но продолжать блокаду ему не пришлось,– обстоятельства скоро заставили бросить ее: наступившая жара начинала уже разрушительно действовать на русскую армию.

В продолжение двух месяцев перед тем не было ни капли дождя и солнце жгло невыносимо; от чрезмерных засух поверхность земли растрескалась; по дорогам глубоким слоем лежала пыль, а беспрерывно двигавшиеся обозы поднимали ее, и она стояла неподвижным столбом с утра и до вечера. А перед вечером, каждый день регулярно, с четырех пополудни, поднимался сильный северный ветер, срывал палатки и приносил в лагерь целые тучи едкой известковой пыли. Уже в отряде у Бенкендорфа болезненность стала развиваться так сильно, что, по свидетельству Паскевича, однажды разом заболело двести сорок человек в одном только Грузинском полку. Тогда обстоятельство это было приписано тому, что грузинцы стояли на открытом месте и не имели прохлады и тени, как другие части, стоявшие в форштадтах. Теперь опыт совершенно опроверг, однако, это заключение Паскевича. Узкие извилистые улицы форштадтов, тянувшиеся между каменными заборами непрерывных садов, представляли собой, действительно, как бы сплошные тенистые аллеи; а во многих местах фруктовые деревья, перекидываясь через заборы и сплетаясь ветвями над улицей, образовывали густые, непроницаемые для солнца своды. Но тут-то, среди этих тенистых мест, возбуждавших сначала зависть в войсках, стоявших на местах открытых, и развилась в отраде Красовского самая страшная болезненность. Дело в том, что палящие лучи солнца в течение дня раскаляли каменные строения форштадтов, делая в них жар нестерпимым, а по захождении солнца становилось еще хуже: весь форштадт походил тогда на вытопленную баню, где нечем было дышать обливавшимся потом солдатам. Что еще выносили стоявшие тут при Бенкендорфе ширванцы, привычные к кавказскому климату, то оказалось совершенно не под силу полкам двадцатой дивизии, пришедшим из России, и тридцать девятый егерский полк, занимавший форштадты, скоро буквально весь едва стоял на ногах. Командир полка, оба батальонные командира и большая часть офицеров лежали больные; солдаты отправлялись в госпитали целыми десятками. Служить было некому, а ежеминутно грозившие вылазки требовали между тем именно самой бдительной службы, особенно по ночам, когда вся пехота и кавалерия небольшими отрядами расходились вокруг крепости и занимали все важнейшие пункты. К этому прибавились истощавшие солдат бесконечные фуражировки, верст за двенадцать от лагеря, так как артиллерийских и казачьих лошадей выпускать на пастбища было опасно.

В то же время было совершенно очевидно, что блокада Эривани не могла доставить в тот момент ровно никакой выгоды. Грозная, сильная крепость, конечно, не сдалась бы слабому отряду, да и без осадной артиллерии, которую ожидали только в августе, невозможно было предпринять против нее ничего серьезного. Само благоразумие, казалось, требовало, для сбережения людей и лошадей, снять блокаду и удалиться в горы, в здоровую местность, где много было воды и подножного корма.

Такую именно местность представляла собой Башабаранская возвышенность, откуда, в случае надобности, отряд мог одинаково быстро направить свои удары к Эривани, к Эчмиадзину и Сардарь-Абаду. Красовский и выбрал ее для отдохновения своего отряда. Он подробно написал обо всем Паскевичу,– и разрешение было незамедлительно получено.

21 июня, в полночь, все передовые отряды, тихо снявшись со своих позиций, соединились в лагере, откуда тяжести еще с вечера отправлены были к Эчмиадзину. За час до рассвета войска, стали в ружье и молча, осторожно двинулись по следам обозов. Отступление произведено было так тихо и скрытно, что персияне узнали о нем только на следующий день, когда взошедшее солнце неожиданно осветило перед ними пустые батареи да брошенные редуты – безмолвные остатки еще недавнего присутствия здесь русских войск. Но ни одного штыка, ни одной казачьей пики не было видно с самых высоких эриванских башен, откуда взор обнимает огромное пространство.

Радость и ликование эриванских жителей, впервые вздохнувших свободно после двухмесячной тяжкой блокады, не имели пределов. Тысячи людей, собранных в крепость из эриванских форштадтов и окрестных деревень со всем имуществом, терпели в Эривани чрезвычайную тесноту, жар и недостаток в продовольствии. В последние дни блокады персияне ежедневно хоронили за южными воротами крепости по десяти и более человек. Народ начинал роптать, и сардарь то лаской, то страхом и угрозой едва сдерживал общее неудовольствие. И вдруг русские отступили. Все живое, что было заперто в тесных и душных стенах Эривани, высыпало теперь в сады, на свежий воздух. Сам старый сардарь, при громе крепостных орудий, торжественно отправился в мечеть, благодарить Аллаха за избавление от нашествия неверных, и затем принимал у себя почетнейших старшин и представителей города.

Поделиться с друзьями: