Кавказская война. Том 4. Турецкая война 1828-1829гг.
Шрифт:
В два часа пополудни стали приходить от частных начальников донесения о совершенном рассеянии неприятеля. Победа была полная. В два дня две сильные турецкие армии, пытавшиеся преградить путь победоносному корпусу, были уничтожены и только небольшие остатки их укрылись теперь в Арзеруме. Путь в сердце Малой Азии был совершенно открыт. “Не много можно найти примеров столь полной и совершенной победы, какую войска Вашего Императорского Величества одержали ныне в азиатской Турции”,– доносил Паскевич государю.
Потеря в русском корпусе в оба дня не превышала ста человек и большей своей долей легла на мусульманские полки, которые, по свидетельству очевидцев, были всегда впереди. “Я не должен умолчать,– писал Паскевич государю,– о похвальном усердии находящихся со мною мусульманских полков. Во всех сражениях они дерутся с отличной храбростью, в атаках бывают впереди, мужественно и твердо бросаясь даже на неприятельскую пехоту, и большая часть пушек, знамен и пленных отбиты ими”.
В числе мусульман, павших во время преследования турок, находились два знатнейшие карабагские бека, и Паскевич разрешил татарам отвезти тела их на родину. Один из них, некто Умбай-бек, был лицом небезызвестным Закавказскому краю, где за год перед тем имя его гремело, как имя страшного разбойника. По дорогам не было от него проезда: казенные почты, если не сопровождались сильным конвоем, редко достигали места своего назначения; купеческие караваны, мелкие торговцы и даже частные проезжающие – все платили ему посильную дань. Войска против него были бессильны, потому что его крепче караулов стерегла народная любовь.
Но то, чего не могла сделать сила, сделало золото. Умбай-бек, выданный во время одного из своих ночлегов, был схвачен, брошен в тюрьму и приговорен к виселице. Паскевич сумел, однако, увидеть в нем несколько хороших сторон и понял, что насколько этот человек был вреден в мирное время, настолько же он может быть полезен во время войны. Он объявил ему помилование, взял с собою в поход, и Умбай-бек целым рядом отличий заслужил прощение. Смертельно раненный, он в последние минуты своей жизни просил передать Паскевичу, что умирает верным слугою русских.
Не о нем ли упоминает в своих записках Радожицкий, описывая смерть одного татарского бека, которой ему пришлось быть случайным свидетелем. “В поле,– рассказывает он,– я увидел трогательную сцену: лежал смертельно раненный один из наших мусульманских беков; перед ним на корточках сидел товарищ и читал отходную молитву; двое других стояли, понурив головы. Раненый был до половины раздет, рубашка его окровавлена, на левом боку и на бритой голове зияли две сабельные раны; он чуть дышал, и смертельная бледность покрывала его лицо. Повернув голову, он выразительно всматривался в меня тусклыми, умирающими глазами и, обратившись потом к тому, который читал молитвы, просил рукою пить. Татары захлопотали, не зная, в чем принести ему воды; тогда я велел одному из них снять сапог и бежать к ближнему ручью за водой, другой за это почтительно поцеловал мне колено. Заметив, что раненого беспокоят мухи и солнечный зной, я снял с армянского духанщика, стоявшего здесь же в числе зрителей, большой папах и прикрыл им голову умирающего”.
Солнце подходило к горизонту, когда замер вдали, на берегах Аракса, последний выстрел миллидюзского боя. На месте бывшего турецкого лагеря стоял теперь шатер русского главнокомандующего, и восемнадцать разноцветных знамен осеняли ставку. Неподалеку высилась зеленая остроконечная палатка, в которой поместили Гагки-пашу. Русские офицеры беспрерывно подходили к ней и видели перед собой сурового сорокалетнего человека, молча сидевшего на ковре и курившего трубку с восточным равнодушием. Глубокое спокойствие и покорность судьбе отражались во всей его довольно сановитой фигуре, он заранее просил, чтобы его избавили от всяких вопросов. Против палатки паши, на другом бугре, расположились пленные турки в своих кофейных куртках и белых чалмах. С немой грустью смотрели они и на своего униженного пашу, и на свои утраченные пушки и знамена. Еще сегодня утром эти самые пушки сторожили их лагерь, и у этих знамен, с полной надеждой и верой в гибель врага, сплоченно стояли их батальоны. Русские офицеры не без любопытства рассматривали турецкую артиллерию, которая на своих железных осях оказывалась лучше и подвижнее нашей. Все пушки имели клейма, и на их телах красивым рельефом отчеканены были герб и вензелевое имя султана. Паскевич распорядился хранить их в вагенбурге, чтобы в случае надобности образовать из них новые батареи.
Не скоро установился порядок в лагере. Гренадеры успели уже побывать в палатках и открыто носили по бивуаку свертки шелковых материй, дорогие кушаки, шали и другие вещи, сбывая их за бесценок. “Один казак,– рассказывает Радожицкий,– продал мне четыре бутылки отличного шампанского за два рубля ассигнациями, и мы тут же распили его за здоровье сераскира и Гагки-паши, позволивших так простодушно разбить себя”.
Войска ночевали на отбитых позициях: кавалерия – на меджингертской дороге, там, где окончила свое преследование; колонна Панкратьева – впереди турецкого лагеря, на самой опушке миллидюзского леса, гренадеры – на взятом с боя плато. Бурцев, прибывший со своим отрядом уже по окончании битвы, получил приказание идти назад к Кара-Кургану и занять большую зивинскую дорогу, по которой должны были двигаться русские транспорты.
Предосторожность по отношению к вагенбургу вызывалась настоятельной необходимостью. Весь день 20 июня, по дороге от Каинлы к Кара-Кургану, обозы тянулись почти без прикрытия и, при беспрестанной ломке колес и осей, останавливались чиниться и отдыхать, где кому приходилось. При подобных условиях появление и небольшой турецкой шайки могло произвести страшную суматоху. Да тревоги и были в действительности. “К нашему отставшему парку,– рассказывает, например, Радожицкий,– пристроился подвижной госпиталь и часть провиантского магазина. Войска ушли вперед и для нашего прикрытия осталась неполная сотня казаков. Поздно вечером ко мне приехал урядник из арьергарда с вопросом, что делать: более десяти транспортных арб, нагруженных мукой, брошены грузинами на дороге и одна, госпитальная, уже разграблена турками.– “Какими турками?” – спросил я в недоумении.– “А Бог их знает какими; там на горе стоят их бекеты.” – “Не бредишь ли ты, братец?” – “Если не верите, извольте сами съездить, только опасно...”. Радожицкий тотчас поднялся с привала и шел всю ночь, пока в Кара-Кургане не догнал вагенбург. Скоро туда прибыл Бурцев, а вслед за ним ожидались и главные силы.
Битва 20 июня, открывшая русским войскам путь к Арзеруму, в то же время лишила их одного из крупных деятелей турецкого похода: начальник корпусного штаба генерал-майор барон Остен-Сакен должен был оставить свой пост и покинуть действующий корпус.
Обстоятельство это современники обыкновенно связывают с теми личными отношениями, которые уже давно сложились между Паскевичем и Сакеном. Пущин рассказывает, что однажды, еще в Тифлисе, он читал в Journal qes R`abats одну корреспонденцию из Петербурга, где между прочим было сказано о Паскевиче, что он самых обыкновенных способностей и что успех его кампании должно приписать дарованиям начальника штаба. Вот эта-то статья, при известной подозрительности и крайне самолюбивом характере Паскевича, ревниво оберегавшего все, что касалось его личной славы, и послужила поводом сперва к неудовольствиям Сакеном, а потом и к удалению его из армии. Но если все это было и так, если подобные отношения и существовали действительно, то, во всяком случае, в данный момент они могли иметь лишь косвенное и притом далеко второстепенное значение. Вопрос шел о разности взглядов между главнокомандующим и его начальником штаба на предметы чисто военного свойства – на действия в бою кавалерии и на достижение ею наилучших боевых результатов.
Дело в том, что преследование разбитого неприятеля Паскевич ставил венцом военного искусства и требовал от своей конницы погони бешеной, действий самоотверженных, напряжения сил – крайнего. Он понимал, что только такое преследование и может довершить победу, деморализовать врага, разрушить его армию и сделать ее надолго неспособной к военным действиям. Такое именно преследование было девятого августа под Ахалцихе и девятнадцатого июня при поражении сераскира. Сакен не выделялся в этом случае из общего уровня тех кавалерийских генералов, которых создала в наших рядах после Отечественной войны так называемая немецкая школа. Он признавал тезисы Паскевича в принципе, но никогда не рискнул бы применить их на деле, опасаясь замучить кавалерию, и этот взгляд рельефнее всего выражается в одном из его же донесений Паскевичу, когда он, желая остановить преследование, писал, что считает лучше сохранить кавалерию, чем взять несколько сот лишних пленных. Разлад в убеждениях неоднократно обнаруживался и прежде, но 20 июня он был уже заключительным. Вполне понятно, что шестнадцать знамен и тысяча пленных – результат преследования кавалерии – не могли удовлетворить Паскевича. Он был недоволен распоряжениями Сакена и сделал ему замечание. Быть может, замечание это, при известной нервности Паскевича, облечено было в резкую форму, но, во всяком случае, оно не имело бы дальнейших последствий, если бы обиженный Сакен сам не потребовал от главнокомандующего или гласного оправдания, или предания себя суду.
Паскевич назвал требование его “неосмотрительным”, но следствие назначил, приказав генералу Панкратьеву войти в рассмотрение вопросов: почему в бою 20 июня регулярная кавалерия взяла так мало знамен и пленных, где она находилась и до какого места гналась за неприятелем. И следствие окончилось не в пользу Сакена.
“Из представленного мне следственного дела, из ваших объяснений и моих личных замечаний,– писал Паскевич Сакену,– я нахожу следующее.
Неприятель бежал из укрепленного лагеря, отдавая нам свой фланг более, чем на десять верст, а потому по вашей просьбе я поручил вам резервную кавалерию с тем, чтобы атаковать неприятеля на всем десятиверстном протяжении. Мы стояли гораздо ближе к дороге, которую неприятель должен был взять для своего отступления,– и, несмотря на то, вы опоздали. В оправдание свое вы ссылаетесь на крутизну спуска и глубокий скалистый овраг. Но если мог спуститься Карпов с двумя казачьими сотнями, то нет сомнения, то могла пройти и вся кавалерия.
Вы сделали важную ошибку и превзошли даже власть вашу, переменя мое распоряжение и присоединив к себе донской казачий полк Фомина из бригады генерала Леонова, вам не подчиненный и имевший от меня особое назначение. Этим вы сгустили войска там, где их было с избытком, и лишили Леонова способа исполнить мое приказание. За такое присвоение власти и за изменение моего распоряжения вы уже достойны замечания.
Вы не поняли, что неприятель бежит параллельно вашему движению, подставляя вам фланг, и потому распоряжения ваши были ошибочны. Вы начали преследовать одной общей колонной, во главе которой был у вас один только мусульманский полк, оставшийся напоследок в числе двенадцати человек. Один этот полк и взял у неприятеля превосходное число знамен; прочие войска за ним только следовали, вовсе не участвуя в поражении неприятеля. Вам следовало разделить кавалерию на пять или, по крайней мере, на три колонны, составив каждую из одного или двух дивизионов регулярной кавалерии, с конными сотнями мусульман во главе. В таком порядке вы атаковали бы неприятеля разом на протяжении всей его линии и брали бы в плен на десять верст.