Казачья бурса
Шрифт:
Я свистнул.
— Молодец. Гляди же не прозевай. Теперь слушай. — Озорные, глумливые глаза Аникия заговорщицки хитро щурились. — Как только Домна выйдет из-за того перелаза и войдет со мной на сеновал, так ты мчись в коровник и зови сюда Трушку. Понял?
— Не пойду, — почуяв в словах Аникия какой-то подвох, заупрямился я.
— Не пойдешь? Почему?
— Не хочу.
— Чудак! Я ей только вот это отдам… — Аникий показал на сверток. — Харчи тут. Голодные они… Ширяйкины… Вот я им и хочу передать… полбуханки хлеба… пирог…
Я поверил, хотя и спросил:
— А Трушку зачем звать?
— Как зачем? А фокус-покус показать. Ты позови — и все.
Меня томили сомнения и недобрые предчувствия, но я согласился. Аникий ушел на баз, а я стал попеременно следить то за знакомым перелазом, то за дверью в рыбинский дом. Но вот появилась Домнушка. Ее старый вылинявший платочек и серая рваная фуфайка мелькнули за перелазом. Был ноябрьский хмурый день. Студеный ветер раскачивал голые вишневые деревья в саду. Аникий и Домнушка скрылись в дверях сеновала. Смутная стыдная догадка шевельнулась в моей голове. Я вдруг подумал, что надо как-то защитить Домнушку от какого-то поганого «фокуса-покуса». И только для этого надо позвать Трофима. И я побежал в коровник.
Труша чистил стойло, сгребая в кучу грязную соломенную подстилку. Я вбежал в сарай, запыхавшись, и крикнул:
— Труша! Там Аника… с Домнушкой… Он хочет показать какой-то фокус-покус! Скорей идем!
Я не думал, что мои слова окажут на Трофима такое действие. Он смертельно побледнел, в глазах его я никогда еще не видел такого испуга. В одно мгновение испуг сменился злобой и такой смелой и гордой яростью, что вслед за ним испугался и я. Схватив вилы-тройчатки, Труша выбежал из коровника.
Я уже сообразил, что совершил ошибку, и снова по своему неразумению поддался на какую-то каверзу Аникия. Труша опередил меня и, держа вилы наперевес, как винтовку с примкнутым штыком, прибежал на баз, огляделся, сверкая глазами.
— Где они?! — хрипло дыша, спросил он.
Вспомнив угрозу Трофима заколоть Аникия вилами, я не ответил, а заложив в рот два пальца, как научили меня эдабашевские пастухи, предостерегающе-пронзительно свистнул. Ждать пришлось недолго. Из сеновала, отряхиваясь, как курица после купания в пыли, вышла Домнушка. Она шла очень спокойно, даже гордо, прижимая к груди сверток. В ее белокурых пышных и как всегда беспорядочно распущенных волосах торчали былинки сена. Она и в самом деле походила в эту минуту на молодую красивую ведьму.
Лицо Труши перекосилось, как от боли. Он опустил вилы и, глупо разинув рот, молча провожал ее наивно-растерянным взглядом. А Домнушка даже не взглянула на бедного влюбленного, спокойно прошла мимо, перешагнула через камышовый перелаз и скрылась в высоком бурьяне своей левады. «Уползла, как гадюка», — сказал мне после Труща.
Но вот из сеновала вышел Аникий. Увидев работника, он ухмыльнулся:
— Ну что? Видал?
Хотел сказать еще что-то, но в это мгновение вилы Трофима просвистели мимо самого бедра Аникия и с яростным звоном воткнулись в дверь сеновала.
— Ах ты, хамлюга! Ты еще будешь швыряться вилами! — крикнул Аникий и кинулся на Трофима.
Они сцепились, как два разъяренных зверя, хозяйский сын и работник, рыча и повизгивая, дергая друг друга за чуприну, раздирая до крови губы, тузили по чем попало кулаками. Потом повалились на землю…
Я всегда со страхом смотрел на драку и теперь, чтобы не видеть ее, пустился бежать к дому, призывая на помощь.
На крик выбежал сперва Матвей Кузьмич, за ним — Неонила Федоровна. Дерущихся разняли не скоро. Казалось, они сплелись в мертвой хватке. Побежденным все же оказался Трофим, более хлипкий, измотанный в работе, всегда усталый и полуголодный… Он скрипел зубами, плача, сплевывал и размазывал по щекам кровь и слезы.
Толкая Аникия в спину, Матвей Кузьмич спровадил его в дом. Тут же был учинен ему и Трофиму жестокий допрос. И Труша все рассказал, не скрывая и прежних Аникиных проказ. За победу свою, за «фокус-покус» пришлось расплачиваться только Аникию. Все грехи его, все провинности — от атласного кисета с табаком, который тут же Неонила Федоровна вытащила из его кармана, до пирогов и сала, которыми он одарил Домнушку, разом всплыли наружу. Меня тоже допрашивали — больше как свидетеля, стоявшего на карауле, чем, как участника, но я еще мало смыслил в подобных делах, своей прямотой и наивностью вызывал невольный смех, и меня отпустили с миром.
Аника защищался упорно и кричал:
— Трушка меня хотел заколоть! Он кинул в меня вилы. Он чуть не убил меня…
Это, показание едва не изменило всего судебного разбирательства в его пользу. Неонила Федоровна настаивала прогнать Трофима немедленно, но на защиту его выступил Матвей Кузьмич, правда, со своей хозяйской точки зрения:
— Куда я его прогоню? Где мы такого работника возьмем? Он у нас уже пять лет работает. А подрались — подумаешь, беда большая. Из-за девки-шлюхи подрались хлопцы. Завтра помирятся.
Приговор состоялся, и Аникию здорово досталось: за тайное раннее курение, за сквернословие и за драку, а главное — за то, что связался с гулящей Домной и тем опозорил семью Рыбиных перед всем хутором. Неонила Федоровна тут же пустила в действие свои знаменитый, вчетверо сплетенный кнут, которым собственноручно хлестала когда-то за пьянство Матвея Кузьмича. «Аника-воин», как называл его отец, вопил на весь дом, как самый ничтожный и слабый мальчонка, молил о пощаде…
А вечером, когда унялись страсти и все стихло, мы с Трушкой сидели в опустелой кухне, в потемках, и обсуждали случившееся. Прикладывая мокрую тряпку к синякам и ссадинам на лице, Труша жаловался:
— Уйду я от них, пропади они пропадом. Завтра же уйду. Хозяин — добрый человек, да разве только в хозяйке, скупердяйке, вся беда-горюшко? И не в Анике… Жизни у меня нету… Доли нету… Душно, важко мне, Ёрка! Конца такой жизни не видно. А Аникия я еще прижду за Домну. Не виноватая она. Голодной собачонке покажи хлеба кусок — она и побежит за тобой. Так и Домна. Эх, жизнь треклятая, никудышняя, хоть вешайся…
Опасное приключение
Наступила весна, третья памятная весна казачьей бурсы. Рано просохли хуторские улицы и левады. После мартовской распутицы и невылазной грязи приятно было шагать по сухим, протоптанным тропкам вдоль каменных и камышовых изгородей в школу, играть с ребятишками в мяч на школьном дворе или прямо на выгоне, среди широкой улицы.
В начале апреля оделись в белесый, словно цыплячий, пух вербы, а спустя неделю зацвели сады: будто бледно-розовым, не тающим на солнце инеем подернулись жерделы, вслед за ними белым пламенем запылал вишенник. Как светлое тонкое кружево, развесил на уродливо-черных, корявых гилках обильно росший по рвам хуторских левад цепкий терновник. В залитых щедрым солнечным теплом садах закурился медвяный аромат, загудели пчелы.
Весна гуляла в займище, в донских гирлах, на Азовском взморье. Луга и кромки берегов нежно и ярко зазеленели. Море блестело, как чешуйчатая спина огромной рыбы, а в непогоду, во время низовки, наливалось зловеще-темной синью. От гирл тянуло крутым, вяжущим в носу запахом свежепросмоленных сетей, сыростным духом нагретой солнцем рыбы. Это было дыхание нового для меня, невнятно будоражившего душу мира, полного какой-то еще неизвестной бесшабашной удали и суровой прелести, непохожего на близкий с детства мир — степной, ласковый и вместе с тем не менее суровый.