Казароза
Шрифт:
— Гиллелисты, само собой, должны изъясняться исключительно на эсперанто, — сказал Даневич. — Поэтому Заменгоф и назвал его нейтральным языком. То, что он будто бы всего лишь вспомогательный, говорится для отвода глаз.
Он ткнул пальцем в следующую страницу.
— Еще вот здесь прочтите, и достаточно.
Ни один народ не был способен в течение длительного времени стремиться к объединению человечества, — прочел Свечников. — Даже французы, увлекшись в конце 18 столетия идеями общечеловеческого братства, скоро отпали от них, а отдельные лица из разных народов, стремящиеся к общечеловеческому идеалу, слишком слабы и разобщены. Чтобы идеал этот мог быть достигнут, история взяла один народ, вырвала его из почвы, рассеяла по всем углам земного шара, заставила пройти через ужасные страдания и сказала ему: единственный выход из твоих несчастий есть та миссия, которую я тебе назначила — стать основой всечеловечества…
— Надеюсь, — усмехнулся Даневич, — теперь вы все понимаете. Гомаранизм — просто другое название гиллелизма, более удобное. Оно лучше маскирует суть этого учения. А суть в том, чтобы решить еврейский вопрос путем нивелировки всех прочих наций. Естественно, гомаранисты это скрывают.
Он энергичным щелчком вышвырнул за окно окурок и закончил:
— На днях я показал эту брошюру Варанкину. Он сразу догадался, что я все понял.
— И решил тебя убить?
— Другого выхода у него не было. Он знал, что молчать я не стану.
— Даже если так, — усомнился Свечников, — можно было найти место поудобнее. А то ведь кругом люди.
— Да, — признал его правоту Даневич, — но он, видимо, подумал, что другого такого случая больше не представится. В темноте никто ничего не заметит.
— Давай-ка вот что, — подумав, сказал Свечников. — Сейчас я занят, а вечером подходите с Порохом к Стефановскому училищу. Часикам к одиннадцати.
— Зачем?
— Покажете мне, кто где стоял. Придете?
— Постараемся, — кивнул Даневич.
Возвращая ему брошюру, Свечников успел прочесть кусок еще одного, не отмеченного им абзаца:
Основные европейские нации, т. е. англичан, французов, немцев и русских, можно сравнить со сведенными вместе четырьмя пальцами руки — большим, безымянным, средним и мизинцем, а еврейский народ — с пятым, указательным пальцем, который отделен от прочих и простерт по направлению к всечеловечеству.
Дома Вагин был встречен загадочно улыбающейся невесткой. Пройдя к себе в комнату, он обнаружил, что исчезло его любимое кресло. Невестка давно точила на него зуб под тем предлогом, будто в нем завелись клопы. Там, где оно стояло, сверкала под лампой чудовищная конструкция с металлическими трубками вместо подлокотников.
В результате произошла безобразная сцена. Вагин орал, хлопал дверью, а после сидел у себя в комнате, сжав ладонями виски, и громко, с расчетом на то, что его услышат, повторял:
— Уеду куда глаза глядят! К чертовой матери! Не могу больше!
Невестка плакала, приходила просить прощения. В конце концов он растрогался и, как это уже бывало, решил выяснить отношения раз и навсегда.
Исключительно для того, чтобы, объяснившись, все простить и забыть, стал перечислять прежние обиды, она тоже ударилась в воспоминания, начала высчитывать какие-то свои к нему просьбы, которые он будто бы никогда не выполняет. На тонкой грани примирения удержаться не удалось, невестка опять сорвалась на крик:
— Вы с любой продавщицей будете любезничать, а на близких вам наплевать!
В итоге все снова двинулось по накатанной колее, под рев магнитофона из Катиной комнаты. В таких случаях внучка врубала его на полную мощность.
Бабушка сидела за столом пьяненькая, растрепанная. Кто-то из соседей угостил ее кумышкой. Когда Вагин ввел Свечникова в комнату, она объявила:
— Сейчас, ребятки, я вам спою.
Вагин поднял ее со стула, перетащил за занавеску и уложил на кровать. Оттуда она им и спела:
Я не мать с отцом уби-ила,За что в каторгу пошла.Я студента полюби-ила,С ним политику вела.— Смотри-ка! — удивился Свечников.
— Это революционная песня, — из-за занавески сообщила бабушка и продолжила:
Ой вы, пташки-канарейки,Не летайте высоко!Я сама про это знаю,Нас сошлют с ним далеко. Нас сошлют на край Сибири,Где могила Ермака.На ней камушек тяжелый,Девяносто шесть пудов.Почему такой тяже-олый?…Она прервалась и спросила:
— Ну? Почему такой тяжелый, знаете?
— Нет… — вздохнул Свечников и посмотрел на Вагина. — Ты знаешь?
Вагин процитировал из «Воздушного корабля»:
Лежит на нем камень тяжелый,Чтоб встать он из гроба не мог.— Это Лермонтов, про Наполеона, — сказал Свечников. — А тут про Ермака.
— Разницы никакой.
Бабушка с кровати подтвердила эту мысль:
Потому такой тяже-олый,Ермак воин грозный был.— Встанет, так всем головы поотрывает. Ему что большаки, что колчаки, — прокомментировала она свой номер и затихла.
Вадим достал припрятанную за бумагами сумочку, положил ее на стол и отошел к окну, оставив Свечникова наедине с тем, что должно было рассказать ему о Казарозе все самое важное. Ключи ко всем ее женским тайнам хранились в этом лаковом баульчике. Так, во всяком случае, считала Надя.
Очерк «Под гнетом» был ей возвращен, взамен Вагин получил тетрадку, в которую она вписывала впечатления от прочитанных книг. Наде хотелось, чтобы он представлял себе ее духовный багаж и с учетом этого мог бы впредь направлять ее чтение.
Первая запись, помеченная январем 1918 года, была следующая:
«До самозабвения увлекаюсь „Маленькой сеньорой“ Маровского. В своей жизни я встречаю всего вторую такую прелестную книгу. Первая была трилогия Аверьяновой, если считать за одну все три книги: „Иринино счастье“, „На заре жизни“ и „Весеннюю сказку“, но „Маленькая сеньора“ нравится мне даже больше, потому что в характере главной героини, Феи Дель-Рива, я узнаю свой характер.
Она рано осталась без родителей, как я без отца, и жила у тетки, своей опекунши, которую иногда заменял граф Данеборг. Ему было 37 лет, и он годился в отцы 18-летней девушке. У графа по недоразумению была невеста, но он ее не любил, а до безумия любил Фею. Она тоже любила его не меньше, однако об этом никто не знал, кроме тетки. Фея с графом никак не могли выяснить отношения. Она пребывала в уверенности, будто он любит свою невесту, а он думал, что она влюблена в князя Василия. Оба по отдельности сходили с ума от любви и ревности, но молчали. Наконец граф увидел, что он для невесты не что иное, как титулованный денежный мешок, и порвал с ней, все более и более любя Фею.