Каждое мгновение!
Шрифт:
Дмитриев зорко взглянул на него, и, не отводя взгляда, произнес раздельно:
— «Сердце на ладони»? Так? Читали? Начитались, голубчик, модненького.
Володька пожал плечами.
Дмитриев больше не звал его за собой. Он обошел всех больных, находящихся в реанимации. И только к тому, что был на аппаратном дыхании, не подошел. Он только постоял у тех босых неподвижных ступней, вздохнул и пошел к двери.
Оба — Коршак и Володька — двинулись за ним.
Дмитриев только по клинике ходил так стремительно. Идти за ним так же быстро было неловко. И они поотстали. Дмитриев подождал их возле операционной. Там горел кварц, он вошел и выключил его.
— Являйте знания, — сказал он, останавливаясь перед стеклянным шкафом с инструментарием.
Володька-док относительно справился с этой задачей.
У лестницы, по которой они полчаса назад поднимались в отделение и по которой им теперь предстояло спуститься во двор к машине, Дмитриев остановился и повернулся к Володьке. Он некоторое время молчал, зорко рассматривая его, потом сказал:
— А сдавать анатомию все равно придется…
Столик ждал. Официанточка, знакомая Коршаку, отбивала натиск желающих. У нее уже не было сил, и она явно сердилась.
— Ну вот! Сколько же можно…
Им подали сразу. Пить не хотелось и никто ничего не пил. Ели молча и много. Вовка не поднимал глаз. А Дмитриев время от времени все так же зорко, как на лестнице клиники, поглядывал на него поверх тарелок. Теперь ему явно хотелось поговорить с Коршаком и Володька мешал этому. Коршаку тоже хотелось разговора. Вовка спросил:
— А почему вы не подошли к тому, что на аппарате, там, в реанимационной?
Неожиданно просто и негромко, с расстановкой, Дмитриев ответил:
— Это ранение правого желудочка. От остановки сердца до того, как его запустили, прошло восемь минут. Можно было и не запускать. Сердце пустили, а подкорка молчит. Все. Там больше не за кого бороться. Это не застольное.
— Ничего, ты не стесняйся. Я уже привык, а Володе это на пользу. Пусть вкусит.
— Может быть, я на бродвее, то есть на улице подожду? — нерешительно предложил Вовка.
— А кофе?
— Да оно мне… То есть я хотел сказать, что не люблю его.
— Ну, хорошо, — сказал Коршак весело. — Пошляйтесь. Мы кофейком оплеснемся.
Он долго и медленно разжигал трубку, пряча усмешку от Дмитриева, и ждал, когда тот заговорит. А Дмитриев все молчал. И потом, затянувшись наконец, Коршак спросил:
— Что скажешь, профессор?
— Это или хирургический гений будет или дерьмо вроде Мошкина. Ты знаешь моего Мошкина? Кандидат медицинских наук. Большой такой, румяный, лихой. Любую беду руками разведу. Зимой в каракулевом манто ходит и в туфлях на высоком каблуке — круглый год.
— Знаю. Почему не гонишь?
— А он не ошибается. Блестит, кружится, работает — рук не видно. И не ошибается, сволочь. Но ему на больного наплевать, его больше шов собственной работы волнует, чем человек со всеми его духовными и буквальными потрохами… Вот и этот… Лихой.
— Этот молод. И этот не такой. А потом…
— Я знаю, что «потом». Потом, ты хочешь сказать, от учителя зависит. В медицине частных пансионатов нет. Такому — один учитель нужен. Или школа, где один к одному. Но я ему, твоему корифею будущему, горб выправлю, С завтрашнего утра и начнем. Передай ему — сейчас у них производственная практика. Пусть изволит к половине десятого утра явиться в клинику. Санитаром будет. У меня.
После некоторого молчания Коршак сказал:
— Дай мне слово. Дай мне слово, что с парнем все будет в порядке.
Дмитриев сидел с закрытыми глазами, облокотись о стол и поддерживая свою тяжелую голову маленькой и белой, как у ребенка, рукой.
— Чудак ты! Не только от моих «да» и «нет» зависит все это.
— И все же…
— Ты знаешь, сколько их в институте? Пять тысяч! И среди них человек сто истинно талантливых. Что же мне всех их и тащить за собой?
— Сто один теперь.
— Пусть сто один. Тащить?
— Тащить. Если все такие твои сто — тащить.
Воскобойников и Домбровский
Свет сильных фар УАЗа вырвал из тьмы сначала высокие ноги лиственниц, затем какие-то нагромождения — не то временные склады, не то недостроенные бараки, груды бочек из-под горючего и цемента, ящики запасных частей, одинокие, застывшие на обочинах и в кюветах дорожные машины. То возникал на несколько мгновений в поле зрения безжизненный «Магирус», и вновь накатывало за стеклом мощное тело уже другой машины — не то умершей, не то покинутой.
Растерянно смотрел на все это Коршак и молчал.
Начальник управления Воскобойников, не отрывая взгляда от дороги, сказал:
— Много лет строю. И всегда вначале есть потери — в технике, в материалах. В людях, если хотите. Условно, но и в людях тоже. Уходят. Может быть, естественно?
Кончился грейдер, и Воскобойников замолчал. Потом, когда он вывел машину на ровную щебенчатую дорогу, сказал снова:
— Не хватает второго эшелона. Знаете, наверное, как на фронте: нет второго эшелона — не закрепишь взятое. Похоже?
Машина остановилась, тихо шелестя двигателем.
— Здесь вы будете жить. Это лучшее из того, чем располагаем мы сейчас, «Астория» называется. Извольте убедиться.
В окнах было темно. Такой же, как и контора, откуда они ехали, щитовой дом с крыльцом посередине и с надписью над ним суриком — «Астория».
Начальник управления вышел из машины. Выбрался наружу и Коршак. И пока он доставал с заднего сиденья свой нелепый саквояж, да еще зацепился им за что-то, начальник управления уже достучался. Зажегся свет в продолговатых без переплетов окнах. Послышались голоса.
В общем, «Астория» оказалась вполне приличным жильем. С несколькими комнатами и даже гостиной, одной на всех. С креслами, с хорошим низким столом, по всему полу — зеленый линолеум. И Коршак улыбнулся, увидев среди этой современной обстановки бачок с питьевой водой на обыкновенной табуретке и кружку, прикованную к бачку цепочкой.
Воскобойников открыл комнатку налево, крошечную, словно каюта второго штурмана на сейнере — последний сейнеровый ранг, по которому положена отдельная каюта. Но здесь было светло от того, что за окном стоял с зажженными фарами «уазик». И все же начальник управления включил свет.