Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории
Шрифт:
Эту ключевую мысль – что представление об иллокутивной силе высказывания, как и о его значении, необходимо для понимания текстов, но не может быть получено с помощью анализа их социального контекста, – легко проиллюстрировать на практике. Допустим, историк встречает в этическом трактате эпохи Возрождения следующее утверждение: «Государь должен научить добродетели». Допустим, смысл утверждения и стоящие за ним реалии совершенно ясны. Допустим даже, что эта ясность является результатом тщательного изучения социального контекста данного высказывания – изучения, в ходе которого выяснилось, скажем, что добродетель государей некогда привела к их свержению. Теперь представим себе два альтернативных обоснования этого утверждения: либо подобные циничные советы были характерны для ренессансных этических трактатов, либо едва ли кто-то прежде во всеуслышание формулировал подобный циничный совет в качестве правила. Очевидно, любой комментатор, задавшийся целью понять это утверждение, должен выяснить, какая из этих альтернатив ближе к истине. Если правилен первый вариант, иллокутивная сила самого высказывания с точки зрения субъекта речи может состоять лишь в том, чтобы поддержать или подчеркнуть общепринятый нравственный принцип. Но если верен второй вариант, иллокутивная сила высказывания скорее заключается в том, чтобы оспорить или перечеркнуть упрочившийся моральный трюизм. На самом деле предположения, близкие к каждой из этих историографических догадок, в свое время высказывались историками идей применительно к такого рода утверждению в трактате Макиавелли «Государь» [135] . Очевидно, что одно из этих предположений может соответствовать действительности и в зависимости от того, какое из них мы сочтем правильным, наше видение возможных намерений Макиавелли существенно изменится. На глубинном уровне вопрос заключается в том, пытался ли Макиавелли опровергнуть или поддержать одну из основополагающих моральных установок политической жизни своего времени. Но хотя это решение можно назвать определяющим для понимания Макиавелли, его нельзя вывести ни из анализа самого утверждения и его значения (которое весьма прозрачно), ни из сколь угодно пристального изучения социального контекста, поскольку сам контекст явно допускает оба этих альтернативных иллокутивных акта и поэтому едва ли может служить аргументом для отвержения одного из них в пользу другого. Соответственно, чтобы сказать, что мы понимаем некое утверждение, сделанное в прошлом, недостаточно уловить сказанное или даже осознать, что значение этих слов могло измениться. Дальнейший вопрос, который следует решить в связи с каждым утверждением, состоит в том, что подразумевалось сказанным и какие отношения могут быть между различными утверждениями даже в рамках общего контекста.
135
В пользу первого варианта см.: [Gilbert 1938]. В пользу второго: [Gilbert 1939]. Само утверждение встречается в 15-й главе трактата «Государь».
Для иллюстрации этой мысли о недостаточности и даже потенциальной ошибочности как контекстуального, так и чисто текстуального анализа я воспользовался лишь простейшими примерами. Однако можно предположить (как я пытался показать в другой статье [136] ), что и сами размышления Остина об иллокутивной силе нуждаются в некотором косвенном расширении, чтобы с их помощью можно было охарактеризовать менее явные и, может быть, даже несознаваемые иллокутивные акты. Мы должны, например, найти подход к очевидному, но трудноуловимому факту – что неудача в использовании какого-либо довода всегда может быть предметом спора, а потому и необходимым руководством к пониманию соответствующего высказывания. Возьмем, например, Локка, которому не удалось представить никаких исторических доводов во «Втором трактате». Учитывая, что рассуждения о политических принципах в Англии XVII века почти неизменно строились вокруг анализа оспаривающих друг друга версий прошлого страны [137] , предположение, что неудача Локка в обсуждении этих проблем являлась, возможно, наиболее радикальной и новаторской чертой его аргументации, претендует на роль сильного довода. Как подсказка для понимания текста Локка это, конечно, существенно; но такую подсказку невозможно получить путем изучения социального контекста (и уж тем более самого текста). Также мы должны научиться принимать во внимание неоспоримую возможность того, что некоторые классические философские тексты могут содержать целый ряд высказываний, в которых современники без труда угадывали шутку. Здесь, пожалуй, на ум приходят Платон и Гоббс; опять же, это важный ключ к пониманию их текстов, но трудно себе представить, каким образом любая из вышеописанных методологий может нам в этом помочь. Кроме того, вопросы аллюзий и неочевидных отсылок по понятным причинам, как правило, влекут за собой проблему распознавания и, соответственно, опасность неверного понимания любого текста, где они присутствуют. Эти и другие подобные проблемы, само собой, слишком сложны внутренне, чтобы их можно было здесь кратко проиллюстрировать, однако они все же могут усилить основную посылку, которая, надеюсь, уже достаточно ясна из более простых примеров: сосредоточившись на изучении либо самого текста, либо социального контекста как фактора, определяющего его значение, невозможно увидеть – и тем более решить – некоторые наиболее сложные проблемы, связанные с условиями понимания текста.
136
Она сейчас готовится к публикации: [Skinner 1970].
137
Здесь я лишь высказываю это утверждение. В другом месте я попытался подробно его обосновать: [Skinner 1965].
V
Если мои доводы до сих пор были правильными, из них можно сделать два определенных обобщающих вывода. Первый касается адекватного метода изучения интеллектуальной истории. С одной стороны, было бы заблуждением даже пытаться писать как интеллектуальные биографии на основе работ того или иного автора, так и историю идей, прослеживая морфологию отдельного понятия во времени. Оба этих типа анализа (не говоря уже о дидактической интеллектуальной истории, совмещающей их недостатки) неизбежно уводят в неверном направлении. С другой стороны, это не означает, как утверждают иногда [138] , что не существует какого-то предпочтительного метода изучения истории идей. Мой первый положительный вывод состоит в том, что вся моя аргументация указывает на альтернативную методологию, которая не будет уязвимой ни для одного из высказанных мной замечаний. Понимание текстов, как я старался подчеркнуть, подразумевает понимание и того, что ими хотели сказать, и того, как это можно сделать. Следовательно, понять текст означает по меньшей мере понять и его намерение быть понятым, и намерение осознать предыдущее намерение, которые текст как сознательный коммуникативный акт должен в себе воплощать. То есть главный встающий перед нами вопрос при изучении любого текста заключается в том, чт'o его автор, писавший в определенное время, обращавшийся к определенной аудитории, предположительно пытался передать в акте данного высказывания. Главной целью при попытке понять любые высказывания является реконструкция сложного авторского намерения. Поэтому методология интеллектуальной истории должна быть прежде всего направлена на вычленение ряда коммуникативных актов, которые теоретически могли быть осуществлены в конкретном случае посредством конкретного высказывания, а также на прослеживание отношений между конкретным высказыванием и более обширным лингвистическим контекстом, который поможет распознать подлинное намерение данного автора. Когда, таким образом, в фокусе исследования оказывается чисто лингвистический материал, а методология, соответственно, нацелена на реконструкцию намерений, изучение всех особенностей социального контекста может стать частью лингвистического анализа текста. Проблема в том, что в рамках методологии контекстуального анализа эти особенности рассматриваются под неверным углом. «Контекст» ошибочно воспринимают как определяющий фактор высказывания. Его скорее следует воспринимать как исходное обрамление, на основании которого можно установить, какие условно опознаваемые значения в обществе такого типа кто-нибудь вообще мог иметь намерение передать. (Как я пытался показать на примере Гоббса и Бейля, сам контекст может служить вторичным критерием оценки того, насколько правдоподобны приписываемые им несовместимые намерения.) Само собой, я не хочу сказать, что в этом выводе есть что-то принципиально новое [139] . Я хочу сказать, что проведенный мной критический обзор может рассматриваться как основа и доказательство возможности этой методологии – не в качестве предложения, эстетического предпочтения или некоторого академического абсолютизма, но в качестве теоретически правомерного метода, позволяющего уяснить условия, необходимые для понимания высказываний.
138
См., например, введение в книге: [Brinton 1962], – где говорится об «удачном» отсутствии какой-либо общепринятой методологии.
139
Подобное предположение высказывается (скорее, чем полноценно обосновывается, на мой взгляд) в статье: [Greene 1957].
Мой второй общий вывод касается ценности изучения интеллектуальной истории. Здесь самая интригующая возможность, которую я не могу сейчас анализировать, но которую я затронул в ходе обсуждения причин действия и условий понимания высказываний, – это возможность диалога между философской рефлексией и историческим свидетельством. Очевидно, что различия, выявленные в ходе дискуссии о причинах и значениях действий, не просто полезны для историков – историки должны вдуматься в них, хотя – что плачевно отразилось на результатах – до сих пор они не проявляли особенной осведомленности в этом вопросе. Однако все дело в том, что противоположное утверждение тоже может оказаться верным. Понимание сформулированных в прошлом утверждений, очевидно, ставит особого рода проблемы и может привести к нетипичным выводам, особенно в том, что касается условий изменения языка. Может быть, философы не слишком торопились обратить себе на пользу этот факт, потенциально весьма значимый как для анализа значения и понимания [140] , так и для исследования отношений между суждением и действием, а кроме того, для социологии знания в целом.
140
То, что развитие этой линии могло бы быть очень продуктивным, уже высказано и продемонстрировано в работе: [Cohen 1962: ch. I].
Однако главный мой вывод заключается в том, что высказанная мной критика подводит к намного более очевидному и не столь абстрактному утверждению о философской ценности изучения интеллектуальной истории. С одной стороны, думаю, ясно, что любая попытка обосновать изучение предмета, ссылаясь на «вечные вопросы» и «универсальные истины», которые можно извлекать из классических текстов, приводит к этому обоснованию ценой превращения самого предмета в нелепо и без необходимости наивный. Любое утверждение, как я старался показать, неизбежно воплощает собой конкретное намерение в конкретной ситуации, обращенное к решению конкретной проблемы и поэтому специфическое для данной ситуации, за пределы которой пытаться распространить его наивно. Суть здесь не только в том, что классические тексты не могут содержать наших вопросов и ответов, а содержат лишь свои собственные. Не менее важно и то – как это формулировал Коллингвуд, – что в философии просто нет вечных вопросов: есть лишь отдельные ответы на отдельные вопросы, причем различных ответов столько же, сколько и вопросов, а различных вопросов столько же, сколько и вопрошающих. Поэтому нет смысла искать обоснования для изучения истории идей в попытке научиться напрямую у классических авторов, сосредоточившись на их предполагаемых ответах на предположительно вневременные вопросы.
Неоднократно подчеркивалась высокая степень случайности в так называемых ответах, сформулированных в классических текстах, и, думаю, в свете высказанных мной соображений можно показать, что суть того, о чем следует говорить в связи с этой проблемой, и Коллингвуд, и его критики понимали неверно. Заблуждение самого Коллингвуда, полагаю, объясняется тем обстоятельством, что его нападки на «вечные вопросы» были связаны с радикальным утверждением, в соответствии с которым мы не можем даже спросить, решил ли тот или иной философ «проблему, которую сам поставил», поскольку мы можем увидеть, в чем заключалась для него проблема, только если он смог ее решить. То есть «если мы можем увидеть его проблему, это доказывает, что он нашел ее решение; ведь узнать, в чем состояла проблема, мы можем, лишь двигаясь в обратном направлении от ее решения» [Collingwood 1939: 70]. Но это, по-видимому, лишь одна из разновидностей уже обозначенного мной смешения намерения что-то сделать (an intention to do something) и намерения, выражающегося в каком-то действии (an intention in doing something). Справедливо, что, если я не совершу действия или не решу проблемы, не исполню своего намерения сделать это, никто никогда не узнает, в чем состояла моя проблема, – о ней просто не сохранится свидетельств. Однако это не означает, что вы не можете даже узнать, что же я собирался сделать, если я и не сделал этого, потому что я мог объявить о своем намерении, даже если не осуществил его. Не означает это и того, что вы не можете узнать, какое же намерение я собирался воплотить в определенном действии, если мне не удалось совершить это действие, – поскольку чаще всего несложно охарактеризовать (распознав намерение) предпринятую, пусть и совершенно неудавшуюся попытку. (Так, очевидно, что Дефо, создавая «Эксперимент», задумывал пародию, хотя его намерение встретило такую бездну непонимания, что мы вполне можем охарактеризовать попытку осуществить задуманное действие как неудавшуюся.) Однако, по-видимому, еще серьезнее заблуждаются те, кто критикует эти возражения Коллингвуда против идеи вечных вопросов. В недавней значимой работе автор даже настаивает, например, что, «когда Ленин говорит, что каждая кухарка должна научиться управлять государством, а Платон – что люди должны ограничивать себя исполнением своих обязанностей на благо государства», Платон и Ленин действительно заняты «одним и тем же вопросом», поэтому отрицать всякое наличие вечных вопросов – попросту предубеждение [Passmore 1965: 12]. Историки понятий настаивают не только на возможности подобного семантического сходства, но и на тождественности проблемы в том смысле, что мы можем извлечь какой-то урок непосредственно из решения Платоном данной проблемы. И именно эта тождественность, как утверждается, является единственной причиной изучать «Государство» Платона [141] . Но как раз в этом отношении проблема никак не может быть одинаковой в обоих случаях. Если мы собираемся учиться у Платона, недостаточно, чтобы в его рассуждениях на каком-то очень абстрактном уровне ставился вопрос, актуальный для нас. Необходимо также, чтобы данный Платоном ответ представлялся приемлемым и действительно применимым (если он «прав») к нашей собственной культуре и эпохе. Однако как только мы начинаем изучать сами доводы Платона, представление об общности постановки вопроса для него и для нас оборачивается нелепостью. Скорее всего, мы научимся у Платона тому, что кухарка не должна управлять государством, поскольку относится к рабам. Трудно понять, решению каких проблем участия во власти современной представительной демократии будет способствовать применение данного образца вековой мудрости, каким бы бесспорным ни показался этот аргумент самому Платону.
141
См., например, мнение, что Платон «предлагает актуальное решение» наших проблем: [Brumbaugh 1962: 216 ff.].
Эта попытка переосмыслить и подчеркнуть утверждение, что в философии нет вечных вопросов, из обсуждения которых мы можем извлечь непосредственный урок, изучая классические тексты, разумеется, не предполагает отрицания того, что возможны суждения (скажем, в математике), истинность которых никак не зависит от течения времени. (Это, однако, еще не доказывает, что их истинность по данной причине менее условна.) Это даже не отрицание того, что вопросы могут быть вечными, если они достаточно отвлеченно сформулированы. Я лишь настаиваю: заявляя, что смысл исторического изучения таких вопросов состоит в том, чтобы извлекать непосредственную пользу из ответов на них, мы вскоре обнаружим, что предполагаемый ответ в другой культуре или в другую эпоху, как правило, воспринимается настолько иначе, что едва ли имеет смысл продолжать считать соответствующий вопрос «тем же» в подразумевавшемся смысле слова. Грубо говоря, мы должны научиться думать полностью самостоятельно.
Однако я вовсе не хочу сделать вывод, что поскольку философская значимость, в настоящее время приписываемая истории понятий, основана на заблуждении, то эта дисциплина вовсе не обладает ценностью с точки зрения философии. Именно то обстоятельство, что в классических текстах поднимаются свои, совершенно чуждые нам вопросы, а не предположение, что они как-то затрагивают и наши вопросы тоже, на мой взгляд, дает нам не ложный ответ, а подлинный ключ к пониманию неоспоримой ценности изучения интеллектуальной истории. Классические тексты, особенно в области социальной, этической и политической мысли, помогают обнаружить – если мы позволим им это сделать – не необходимое единообразие, а скорее необходимую множественность жизнеспособных моральных позиций и политических убеждений. Более того, именно в этом можно увидеть их философскую и даже нравственную ценность. Существует тенденция (иногда развернуто постулируемая, как у Гегеля, в качестве модели любого действия), что не просто неизбежная, а лучшая, наиболее выгодная точка, с которой можно вести обзор идей прошлого, – это наше сегодняшнее положение, поскольку оно, по определению, находится выше на лестнице прогресса. Подобное утверждение не выдерживает критики, если мы понимаем, что исторические разногласия по основополагающим проблемам могут свидетельствовать скорее о различии намерений и традиций, чем о соперничестве ценностных ориентиров, не говоря уже о чем-то вроде прогресса в познании Абсолюта. Более того, осознать, что наше общество не отличается от других в том плане, что тоже имеет свои характерные убеждения, социальные и политические порядки, означает уже приблизиться к совершенно иной, выгодной и, хочу заметить, более здоровой точке зрения. Знание истории таких идей может продемонстрировать нам, в какой степени те черты нашего собственного порядка, которые мы, возможно, склонны считать традиционными или даже «вневременными» истинами [142] , могут в действительности оказаться всего лишь условностями конкретного исторического этапа и социальной структуры. Узнать из истории мысли, что на самом деле не существует вневременных идей, а существует только множество разнообразных идей, зародившихся во множестве разнообразных обществ, значит понять основную истину не только о прошлом, но и о нас самих. Кроме того, общеизвестно – в этом мы все марксисты, – что наше собственное общество ставит невидимые преграды нашему воображению. Поэтому стоит сделать общим местом утверждение, что историческое исследование идей других обществ должно стать обязательным и незаменимым средством преодолеть эти преграды. Заявление, что интеллектуальная история состоит лишь из «устаревших понятий метафизики», которое нередко звучит сейчас, пугая своей косностью, как причина эту историю игнорировать, тогда станет восприниматься именно как причина считать подобные исследования, несомненно, «нужными», но не потому, что из них можно извлечь какие-то примитивные «уроки», а потому, что сама эта история дает урок самопознания. Поэтому требовать от истории мысли решения наших насущных вопросов означает допускать не просто методологическую ошибку, но что-то близкое к моральной оплошности. Учиться же у прошлого – а иначе мы никак не можем этому научиться – отличать необходимое от того, что порождено лишь нашими собственными условными порядками, означает получить ключ к самосознанию как таковому.
142
См., например, прямое утверждение о том, что «основные проблемы политики – вне времени»: [Hacker 1961: 20].
Литература
[Aaron 1955] – Aaron R. I. John Locke. 2nd ed. Oxford, 1955.
[Abelson 1965] – Abelson R. Because I Want To // Mind. 1965. Vol. 74. № 296. P. 540–553.
[Adler 1967] – Adler M. J. Foreword // Bird O. A. The Idea of Justice. New York, 1967. P. ix – xvi.
[Allport 1955] – Allport F. H. Theories of Perception and the Concept of Structure. New York, 1955.
[Anglo 1966] – Anglo S. The Reception of Machiavelli in Tudor England: A Re-Assessment // Il Politico. 1966. Vol. 31. № 1. P. 127–138.
[Anscombe 1957] – Anscombe G. E. M. Intention. Oxford, 1957.
[Armstrong 1965] – Armstrong R. L. John Locke’s “Doctrine of Signs”: A New Metaphysics // Journal of the History of Ideas. 1965. Vol. 26. № 3. P. 369–382.
[Aubrey 1898] – Aubrey J. Brief Lives / Ed. by A. Clark: In 2 vols. London, 1898.
[Austin 1962] – Austin J. How to Do Things with Words / Ed. by J. O. Urmson. Oxford, 1962.
[Avineri 1968] – Avineri Sh. The Social and Political Thought of Karl Marx. Cambridge, 1968.
[Ayer 1967] – Ayer A. J. Man as a Subject for Science // Philosophy, Politics and Society. 3rd series / Ed. by P. Laslett and W. G. Runciman. Oxford, 1967. P. 6–24.
[Bailyn 1967] – Bailyn B. The Ideological Origins of the American Revolution. Cambridge, Mass., 1967.