Кибитц
Шрифт:
Однако, я хотел бы, как Вы того постоянно требуете, быть кратким и вернуться к истории с моим другом, который, как и я, вынужден был постигать искусство вести двойную жизнь.
Януш Закржевский был, как и я, евреем, и также, как я, вынужден был всячески скрывать этот факт. Любой ценой, потому как еврейство было его клеймом, родимым пятном, Ахиллесовой пятой. Эта необходимость превратила его жизнь в сплошной маскарад. Назвавшись доктором Закржевским, он как бы окончательно дистанцировался от того, кем был на самом деле. А был он евреем по имени Шлаумайер – швейцарцы таких слов и выговорить не в состоянии. Да им и дела нет до подобной экзотики. А имя «Закрежвский» – о чем оно говорит швейцарцам? Да ни о чем. Человек с таким именем для них – жалкий цыган, представитель бродячего племени.
В Польше это имя звучит совсем по-другому. У поляка это имя ассоциируется с охотничьими доспехами знати – с хлыстом и сверкающими блеском хрустящими сапогами для верховой езды.
Но в Цюрихе! Там это слово никто и не выговорит. Хуже того: обладатель такого имени может быть только евреем. Мало того – евреем восточным, а это значит – абсолютным голодранцем. К евреям богатым отношение совсем другое. Их почтительно, с придыханием величают израильтянами, и в этом отражается глубокое почтение за отлично сложенную собственную жизнь. Израильтяне имеют много денег и носят вполне произносимые имена, скажем, Блох или Гуггенхайм. Разумеется, в душе их ненавидят так же, но имена их впечатляют и порождают совсем другие ассоциации: процветающий бизнес, крупный счет в солидном банке, роскошную виллу у подножья живописной горы Зюдханг.
Словом, Януш просчитался. Как с именем, так и с докторским титулом. Кстати, о последнем: в Швейцарии доктор либо человек зажиточный, либо – если он недостаточно богато одет, это жалкий эмигрант, чудом вырвавшийся из какого-нибудь гетто, и его без промедления следует отправить восвояси. И вообще, что за дипломы носят в карманах эти чудаковатые непрошеные гости? Клочки бумаги из Софии или Бухареста. Ни денег, ни манер. Полудикари…
Разумеется, все это Вам хорошо известно, господин доктор, и Вы отлично понимаете, почему Януш получил, в конечном счете, именно то, чего он с таким усердием старался избежать. Он сам себя разоблачил, чем, собственно, и привлек к себе внимание соответствующих органов.
– Скажи мне, наконец, – раздраженно наседала Алиса, – пообещал ты вмешаться или нет? Вечно ты рассказываешь какие-то истории, которые лишь нагоняют скуку, и этим выводишь меня из себя. Ты подал ей знак надежды? Скажи прямо!
– Никаких знаков надежды я ей не подавал, черт побери, – не сдавался я, – понятия не имею, что вообще могу я предпринять. У меня – голова кругом! Януша отправили в тюрьму, к тому же не в каком-то там западно-капиталистическом логове, а в благословенной Польше, в стране социалистического лагеря, которой он посвятил всю свою жизнь. И на чем основаны выдвинутые против него обвинения? Если верить его жене, то всего лишь на псевдониме, под которым он жил, и на вымышленном титуле. «Ты шулер! – кричали они ему в лицо, – ты таился в чужой шкуре. Ты посмел присвоить себе незаслуженный титул…»
Два имени. Два убеждения. Значит, он двойной агент. Когда же Януш посмел возразить на это, что даже Ленин – не Ленин вовсе, а Ульянов, и настоящая фамилия Сталина – Джугашвили, следователь с гневом бросил ему в лицо, что какая-то паршивая еврейская свинья из Галиции не смеет ставить себя рядом с великим Лениным, а тем более – со Сталиным, гениальным вождем мирового пролетариата!
– И ты всему этому веришь? – тяжело вздохнула Алиса
– Конечно, – попытался смягчить я, – этот следователь – всего лишь исключение. И в партию может затесаться какая-нибудь свинья. Вот только…
– Что? – тут же подхватила Алиса.
– Видишь ли, я ведь тоже еврейская свинья из Галиции, – ответил я, – и теперь уже мое будущее отнюдь не кажется мне столь отрадным, как прежде.
– Если во всем этом есть хоть толика правды, Гидеон, то нам остается только повеситься. Но правдой это не может быть никак. Эта женщина клевещет. В последний раз спрашиваю тебя: ты ей что-нибудь обещал?
– Я лишь сказал, – признался, я, наконец, – что попытаюсь сделать все, что в моих силах. Но ты же знаешь, что я абсолютно бессилен! Я всего лишь ничтожный ассистент студии радиовещания, который помогает инсценировать классические пьески. Кто принимает меня всерьез? И что, собственно, могу я предпринять – что?
Наше жилье погрузилось в сумерки. Мы оба были на пределе сил. Случилось то, чего оба мы старались не допустить: наш разговор выплеснулся из нормального русла и превратился в словесную перебранку. Нам следовало немедленно прекратить его, либо само будущее наших отношений и даже нашего брака будет поставлено под вопрос.
– Если есть истина в том, что узнали мы из всей этой истории, – тихо сказала Алиса, то мы должны немедленно убираться отсюда вон.
– Нас отсюда не выпустят так просто, Алиса, – ответил я.
– И что же нам делать, – в ее глазах блеснули слезы, – что?
– Ждать. Терпеливо ждать и искать правду. – Я старался говорить, как можно, спокойнее. Вид плачущей Алисы потряс меня. Никогда прежде я ее такой не видел.
– Искать правду? – прошептала она в ответ, – представь, что мы ее нашли. И что же дальше?
– Надо же, – ответил я, неуверенно подбирая нужные слова, – еще совсем недавно никто и ничто не могло так потрясти нас…
Алиса молча подошла к окну и стала разглядывать пустую улицу:
– Нет, сказала она после паузы, – все это совершенно невозможно. Не верю! Не верю! Не верю!
Я подошел к ней и обнял ее за плечи. Я стал целовать ее мокрые глаза, но она вдруг вывернулась из моих объятий:
– Эта женщина клевещет! Это же очевидно! Она подло лжет!
– Допустим, – ответил я, – допустим ты права, и она действительно лгала мне. Но как ты поступила бы на моем месте? Помчалась бы в полицию? Стала бы бить себя в грудь, заступаясь за этого человека? Даже если он и вправду невиновен – что вышло бы из такого вояжа?
– Если на нем нет вины, ты просто обязан пойти туда, Гидеон!
– Они запросто могут там меня и оставить. Скорее всего, Алиса, оттуда я уже не выйду.
– Ты испугался? – неожиданно спросила Алиса, резко повернувшись ко мне.
Это был страшный вопрос, господин доктор. В ее голосе сквозило презрение, потому что сама она ни разу в жизни не испытывала чувства страха. Не было его и теперь. Это была истинная дщерь пролетариата, которая, если в чем-то была уверена, готова была пойти решительно на все.
Но в Януше она усомнилась. Она знала его лишь по моим рассказам, и сведения эти были односторонни. Возможно, повествуя о нем, я выбрал такие слова, которые представили его не в лучшем виде. Незначительными штрихами я сделал его чуточку хуже, чтобы самому на его фоне выглядеть привлекательней.
В смысле сугубо политическом, Януш был не более сомнителен, чем я сам. Напротив, в сравнении со мной он был, что называется, гранитной глыбой. Наверное все-таки я моим рассказом скомпрометировал его, чтобы этим самым оправдать нежелание за него заступаться. С плохо скрываемым предубеждением я как бы принизил его, щедро разбросав семена сомнений.