Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Горбачева, ясное дело, горе белорусского народа не касалось. Он раскручивал перестройку, или, вернее, себя на волне перестройки. Его влекли заоблачные выси, вселенский масштаб и стремление въехать в историю человечества на белом коне. С пылом и страстью неумного старшеклассника он возгласил: «Давайте дружить!» Это «ноу-хау» преподносилось миру, как великое откровение, образец нового политического мышления. «Новое мышление» должно было положить предел войнам и распрям, а также всяческим классовым, расовым и национальным противоречиям. Кочуя из страны в страну, новоявленный «мессия» раздавал улыбки и авансы. Рядом с ним неизменно маячил исполненный державной озабоченности постный лик «первой леди», Раисы Максимовны. Перед объективами телекамер она норовила стать так, чтобы быть всегда чуть-чуть впереди «Миши», а вскорости выявилось, что Политбюро обрело в ее лице самого главного консультанта и советчика. Россия, особенно ее женская часть, дружно возненавидела «первую леди». Бабий глаз сразу разобрал, кто в государственной спарке является ведущим, а кто ведомым. Мир посмеивался наивности и бесплодности призыва к «новому мышлению», но охотно аплодировал советскому лидеру, ибо, разглагольствуя об общечеловеческих ценностях, он с завидным постоянством предавал интересы России, транжирил ее богатства. И не бескорыстно. В конвертах и чеках потекли сотни тысяч долларов — гонорары за прочитанные лекции, авансы за будущие книги. Самой крупной «взяткой» стала Нобелевская премия мира, что-то около миллиона долларов. Поощряя развязанную в прессе травлю прежнего руководства за «привилегии», чета Горбачевых заказала построить роскошную дачу в Крыму, сметная стоимость которой определялась примерно в 40 миллионов рублей (доллар в то время оценивался в 60 копеек).

Засветился на политическом небосклоне опальный политик Ельцин. Помню его покаянную речь на XXIII (кажется?) съезде партии, где, клянясь в верности ленинской линии, он выдал целую программу популистских заявлений. Особенно жесткой критике подверг «привилегии» руководства. «Никаких привилегий! — гремел его жесткий голос с трибуны под аплодисменты зала, и через короткий вздох. — Кроме тех, кому они положены...» Я еще подумал: и нашим, и вашим, Далеко пойдет, сукин сын. И он пошел, встал в ряды застрельщиков борьбы против партии. Время от времени из-за кулис появлялась кувыркающаяся фигура Александра Яковлева, бывшего в прошлом главным подручным генерального идеолога партии Михаила Суслова. Именно он стал во главе мозгового центра антипартийных и антикоммунистических сил.

Я впервые столкнулся с открытой и хорошо управляемой оппозицией партийному руководству искусством на V Съезде Союза кинематографистов (1986 г.). Порохом запахло еще в период подготовки к нему. На собраниях секций открыто заговорили о том, что нынешнее руководство союза во главе с уважаемым и достойным человеком, режиссером Львом Александровичем Кулиджановым, пора пустить под откос. На предсъездовском пленуме союза, посвященном выбору делегатов, сидел я в Белом зале Дома кино. Крик стоял, как на одесском Привозе — дебатировался вопрос: избирать или нет делегатами съезда действующих секретарей союза. Утирая пот, мотался перед президиумом и вдоль зала Эльдар Рязанов, прекрасный комедиограф — тем бы ему и заниматься, сколачивая блок единомышленников-«айсбергов». Вероятно, ему и самому хотелось порулить, а жаль, потому что, обуреваемый политическими заботами, он так и не смог больше выйти на уровень «Иронии судьбы». И крупным руководителем не стал, зато, не таясь, начал прислуживать новой власти.

V Съезд стал первым открытым оппозиционным выступлением творческой интеллигенции против партии и советской власти. Я был на этом съезде и со стыдом смотрел, как «захлопали» доклад Кулиджанова, не дали закончить выступление Ермашу, согнали с трибуны вовсе не робкого Никиту Михалкова, пытавшегося воззвать к благоразумию, как поносили великих режиссеров... В президиум время от времени заглядывал секретарь ЦК Александр Яковлев, явно руководивший и направляющий съезд. Иногда он подзывал Шауро, и тот семенящей походкой трусил из зала к президиуму. Мне стыдно было за этого умного и тонкого человека, который вынужден был прислуживать ничтожествам. В перерыве возле входа в президиум мелькнул знакомый седой чубчик Лигачева... А после выступления делегата от Грузии Эльдара Шенгелая я ушел со съезда. Под аплодисменты зала он возвестил: «Долой насилие партии над искусством! Наконец-то, освободившись от опеки верхов, мы сделаем студию „Грузия-фильм“ рентабельной, а наши фильмы окупаемыми в прокате». Я понял, что это безответственное сборище, если возьмет власть в свои руки, приведет советский кинематограф к краху. Однажды кто-то из мосфильмовских крикунов, претендующих на руководящую роль, решил подкрепиться мнением американского авторитета — крупного продюсера и с надеждой спросил: как он смотрит, чтобы управление на студиях отдать творческим работникам? Он ответил коротко:

— Это все равно, что управление сумасшедшим домом отдать в руки сумасшедшего.

Уж кто-кто, а я-то знал, что грузинская студия и года не продержится на плаву без мощных вливаний из центра. Ее фильмы, за редким исключением, смотрели лишь в республике да узкий круг особых ценителей киноискусства за ее пределами. Хотя среди работ грузинских мастеров были истинные шедевры, и я любил многие из них. Ни о какой рентабельности «Грузия-фильма» и речи быть не могло. Да и остальные республиканские студии существовали только за счет перераспределения доходов от проката картин центральных студий. Порой и этого не хватало, тогда мы укрепляли киноафишу дешевыми иноземными «завлекаловками» вроде «Есении» или «Королевы Марго». Это называлось «перейти на содержание Брижит Бардо». Прокат фильмов — дело тонкое и искусное. Забегая вперед, замечу: первой крупной акцией, которую совершило новое руководство Госкино, действуя под диктовку руководства Союза кинематографистов, была ликвидация прекрасно отлаженной системы проката фильмов. Это предопределило развал всей системы советской кинематографии.

После съезда я зашел к Ермашу.

— Филипп, что происходит? Весь съезд — откровенная вражеская акция.

Он, прищурив глаза, смотрел вдаль. Взгляд был тусклый, без обычной иронической смешинки. Сняв очки, он принялся протирать их и ответил, не глядя мне в глаза:

— Есть указание — крушить все подряд, разрушить до основания старую государственную машину.

— А как же...

Ермаш перебил меня:

— У тебя есть вопросы по альманаху?

— Нет, все в порядке.

— Иди, работай.

Он протянул руку, давая понять, что разговор окончен.

Через несколько дней ко мне ввалился сценарист Женя Григорьев, как всегда пьяный, плюхнулся на стул к приставному столику. Не удивляясь бесцеремонности — за годы работы в Госкино привык и не к таким фортелям, — я спросил:

— А здороваться тебя в детстве не учили? В чем дело?

Не отвечая на мое замечание, он произнес:

— Мы на секретариате союза решили освободить тебя от работы.

Я, собственно, был готов к этому. Новые вожди союза во главе с Элемом Климовым на одном из первых заседаний составили рескрипционный список, в котором значилось, как мне сообщили, 40 человек. Я входил в первую десятку. Но бесцеремонность Григорьева меня возмутила.

— Знаешь, Женя, не вы меня ставили, не вам и освобождать.

— Я по поручению секретариата.

— Иди, посол, сначала проспись. Всего хорошего. — Он стал наливаться малиновой краской, того и гляди, взор вется. Я вскочил на ноги и крикнул: — Вон! Пошел вон, иначе я тебя вышибу!

Он что-то пробормотал и выскочил из кабинета. Я позвонил Ермашу и рассказал о визите. В ответ услышал смущенное:

— Да, понимаешь, мы тут с Камшаловым подумали, что лучше тебе уйти...

— А мне не могли сказать? Ждали, пока придет пьяный посол?

— Да, понимаешь...

— Понимаю. — Не попрощавшись, я бросил трубку. И это, кажется, был вообще наш последний разговор. У меня не появлялось желания общаться с человеком, с которым проработал около 20-и лет, верил, как товарищу, и который так мило, «по-товарищески», меня предал. Я понимал, что он и сам висит на волоске, но трусливо отойти в сторонку — это было недостойно мужчины.

Заведующему сектором кино Отдела Александру Камшалову, контролирующему кадровые перемены в системе кинематографа, звонить не стал — тот, судя по словам Ермаша, в курсе дела. Разве только поиздеваться? Он выказывал мне особое внимание — по поводу и без повода, особенно в предпраздничные дни, пел дифирамбы моему уму и проницательности, преклонялся перед военным прошлым и т.д. Ему я не верил и был осторожен в разговорах. Мне не нравилось его пристрастие ко всякого рода «клубничке» в кинематографической среде, будь то сплетни политического или семейного толка. Однажды намекнул, что неплохо бы установить доверительные отношения, и чтобы я приватно информировал его о действиях руководства кино и студий. Я отшутился: быть стукачем, Саша, не по моей части. Хочешь узнать, что думают Ермаш или мои коллеги по тому или иному вопросу, позвони к ним, пригласи к себе и выясни. Он отступил: ты, мол, меня неправильно понял, я, в том смысле, что звони почаще, советуйся...

Я после разговора с Ермашом и, попрощавшись с барельефом Пушкина, который сам повесил в кабинете — альманах размещался в доме, принадлежавшем когда-то Ордину-Нащекину, и здесь поэт ночевал, бывая у своего друга, — отдал ключ бухгалтеру, сказав:

— Ухожу. Совсем. Когда будет готов расчет, позвоните, приду за деньгами и устрою чаепитие.

Так завершилось мое государственное служение кинематографу.

Смешное и трагическое ходят рядом. Вскоре Ермаша отправили на пенсию, а председателем Госкино назначили главного «доводчика» Центральному Комитету на кинематографистов Камшалова... Говорят, что по этому случаю в секретариате Cоюза кинематографистов были пляски:

— Ура! Мы победили! Наш человек!

Предательство в те дни ценилось очень высоко.

Я убрался из города на дачу, которую начал строить пять лет назад. Переехав в Москву, мы поняли, что жить летом безвыездно в столичной толчее невозможно. Попытки обойтись служебными услугами были и накладными и неэффективными. В народе ходили легенды о «привилегиях» начальства, пышных загородных дачах и прочих бесплатных благах, недоступных «народу». Я несколько лет пользовался дачными милостями хозяйственного управления Совета министров. Самая комфортная дача была в Серебряном Бору — две комнатушки общей площадью около 20 метров в полусгнившей «засыпнухе» времен первой пятилетки. У меня появились кое-какие деньги от издания книги, и мы решили строиться. Получить право на владение дачей можно было только при ходатайстве Госкино и разрешении Моссовета и облисполкома. В мою пользу сработала инвалидность, оставленная в наследство Отечественной войной, и мне разрешили вступить в дачный кооператив. Мне достался бревенчатый дом, построенный около 40 лет тому назад.

Поделиться с друзьями: