Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кирилл Кириллович

Бакулин Алексей Анатольевич

Шрифт:

Как ошпаренный выскочил он на улицу и обнаружил вокруг совершенно незнакомый окраинный пейзаж: редкие дома, словно бы случайно сохранившиеся после всеобщего разрушения, дохлые свежепосаженные деревца, хиленьких, грязненьких пролетарских детёнышей. На такси денег уже не осталось. Во всю ширь своих прославленно-широких шагов помчался он по улицам, чутьём угадывая верное направление. В языках Кирилл Кириллович был несколько слабоват, и спросить дорогу у прохожих не решался. Чутьё же безошибочно вывело Знаменского на нужное направление и часа через четыре беспрерывного бега, он остановился у знакомой двери. Позвонил. Дверь открылась так стремительно, словно электрический звонок был одновременно и электрическим ключом. Знаменский нырнул в темноту прихожей и закричал фигуре, смутно маячившей перед ним: «Надя, я снова здесь, и вы, видимо, уже догадываетесь, что это значит. Да, мне было нелегко…» «Наденька! — старчески проблеяла фигура, — Это, кажется, к тебе тут пришли!» Вспыхнула электрическая лампочка, пухленький старичок в вязанной жилетке, что-то жуя, вскинул брови, разглядывая внезапного гостя. Из комнат на Знаменского надвигалась Надежда…

Нащокин ехал в Россию. Ничего он не чувствовал по дороге, ничего не понимал, только твердил и твердил про себя: едем в Россию, едем в Россию… Ещё два месяца назад Россия казалась ему такой же недосягаемой, как ушедшее детство. Россия была понятием не пространственным, но временным. Россия — это не земля, это годы, это несколько полузабытых лет. Годы прошли — а вместе с ними и прошла Россия. И хотелось бы туда вернуться, но надо быть реалистом.

И вдруг Россия разом превратилась в некий участок земной поверхности — ничем в сущности не отличающийся от всех прочих: если достаточно долго идти на восток, то непременно придёшь в Россию. Как всё просто! Если оформишь все необходимые документы и сядешь в поезд, то завтра выйдешь на Николаевском вокзале. Жутью веяло от таких размышлений. Нащокин сам не знал, радоваться ему или ужасаться.

Персидский ехал хмурый. Ничего не вышло из его пропагандистской миссии. Четверо второстепенных поэтиков, один профессор-энтомолог, два пейзажиста из Нижнего Новгорода родом и один балетный танцор. И сын знаменитого белогвардейца Нащокина в качестве зятя.

И Знаменский, оставшийся на Западе!

Катастрофа.

Как Троцкий-то посмеется у себя в Алма-Ате!

Сашенька умирала от любви к жениху, но стеснённая железнодорожными неудобствами, не решалась выказывать свои чувства. Она молча смотрела в глаза нахохлившемуся Нащокину — и трепетала.

Персидский мрачно набрасывал отчёт о поездке — специально для публикации в «Правде». «Уже сейчас мы можем говорить блестящем успехе… Выдающиеся умы старой России, которых водоворот Революции выбросил на чуждые берега, спешат вернуться… Мы не вправе разбазаривать интеллектуальный потенциал… Мощное светило мировой биологии Евграф Спиридонович Дудякин с его капитальным трудом «Морфологическая эволюция перепончатокрылых»… Игнатий Кокошайский — автор поистине революционной теории стихосложения, отец «деструктивизма», от которого в ужасе отшатнулись все буржуазные «ценители» и «знатоки»… И наконец К.К. Нащокин — звезда первой величины в современной русской литературе, на которого мы возлагаем особые надежды. Он научит наших молодых пролетарских поэтов ясности и прозрачности слога, — именно тому, чего недоставало нашей новорожденной литературе. Ясность и определённость языка — эти неоценимые черты ленинской публицистики, которые давно пора усвоить нашей поэзии… Нет сомнения, что за этими первыми ласточками в Советскую Республику устремятся новые и новые стаи… И наконец, к безусловным успехам нашей экспедиции нужно отнести ликвидацию балласта… Человек, позоривший своими вычурными, крикливыми виршами советскую литературу… Типичный представитель гнилой предреволюционной богемы… Пролетарский читатель вздохнёт с облегчением, узнав, о возвращении Знаменского на свою декадентскую блевотину…»

Нащокин ехал в одном вагоне с комиссаром, для прочих же возвращенцев был отведён другой вагон — в хвосте поезда. Кирилл Кириллович зашёл туда. В первом купе выпивали четыре тощих усача, закусывая холодной курицей. Они испугано посмотрели на молодого, мрачного джентльмена, хотели уже пригласить его к столу, но Нащокин торопливо задвинул дверь. Во втором купе мирно дремал, сидя у окна, толстый старик, беленький, лысенький и бородатенький.

— Заходите, заходите, — забормотал он, просыпаясь, — Кирилл Кириллович, помню вас, как же, и батюшку вашего помню…

Нащокин зашёл, смутно припоминая какой-то эмигрантский праздник, знакомства, рукопожатия и даже имя старика…

— Здравствуйте, Евграф Спиридонович! Не помешал я вам?

Толстый энтомолог промолчал. Нащокин осторожно присел рядом с ним.

— Значит, женитесь, Кирилл Кириллович?

— Женюсь.

— По любви?.. Да нет, не отвечайте, — это я так, в порядке стариковской безцеремонности лезу не в своё дело. И не хмурьтесь, не сомневайтесь — всё правильно вы сделали. Всё сделано верно.

— Что сделано? О чём вы, Евграф Спиридонович?

— О нашем возвращении. Как там, по приезду дело повернётся — не знаю, а только нам нужно быть в России. Мне возвращаться легче — я сошка мелкая. Вам — сложнее: один папенька ваш чего стоит! Много большевикам насолил! Как же вам вернуться? — вот, только так, через брак по расчету. А вернуться непременно надо.

— Да надо ли?! — вскричал вдруг Нащокин, — Да что мне там делать? Да я ведь и не знаю никакой России! Я здесь вырос, здесь книги писал, здесь стал человеком. Там я был только ребёнком. Возвращаться мне — всё равно, что в короткие штанишки влезать. Хорошо было в Берлине вздыхать: ах, Россия, ах невозвратно ушедшее!.. Хорошо было мечтать о нелегальном возвращении: проберусь, мол, под покровом романтического мрака к родному дому, вдохну один раз запах родной сирени — и сразу на расстрел! В этом был бы глубокий смысл, в таком возвращении: это был бы достойный конец для изгнанника. Но ехать в Россию не на смерть, а на жизнь? И не в Россию, всё-таки, а в Совдепию! Как я буду жить там? Для чего? Зачем? Это не моя страна, — может быть, даже менее моя, чем Германия!

— Затем, — рассудительно ответил энтомолог, — что русский должен жить в России. Талантливый русский — тем более. И не сочиняйте глупости — Совдепия, Большевизия… Нет никакой Совдепии, есть Россия.

— Нет никакой России, есть Совдепия! — упрямо насупился Нащокин.

— Вот пока вы сидите в Германии, она и остаётся Совдепией. Как только вы вернётесь, так она сразу станет Россией. Мы в семнадцатом году получили по сусалам, оскорбились и с гордым видом вышли вон, оставив Россию этим самым, как их… Да ведь им с Россией не справиться! Или разбазарят всю до копейки, или она, Россия-то, съест их! Русские всё равно своё возьмут — не сейчас, так лет через двадцать, когда нынешние комиссары вымрут… И будет снова Россия, даже если СССР. А вы будете смотреть на неё из Германии и бурчать под нос: «Совдепия, Совдепия!..» Нет-с, уважаемый, не Совдепия, а Россия! Через двадцать лет… А зачем ждать двадцать лет? Давайте сейчас вернёмся!

— Вот мы и возвращаемся, — заметил Нащокин и вышел из купе. И оказалось, что под дверью его ждёт печальная Саша, нестерпевшая получасовой разлуки с женихом. Нащокин бережно взял её под руку и, приговаривая что-то утешительное, повёл в свой вагон.

Знаменский и Надежда в тот же месяц уехали из Берлина и целый год жили в Италии, в тихом римском пригороде, по соседству с русским журналистом-эмигрантом Четвериковым, большим знатоком чернорубашечного движения. Жил с ними и престарелый отец Надежды, профессор философии Николай Ильич Николаев — крепкий, благообразный старичок. Его окантованная вьющейся сединой лысина, его румяные щёки в обрамлении декоративной бородки, будили в Знаменском какие-то смутные детские воспоминания, только он никак не мог понять, какие именно. Николай Ильич с первого дня крепко взялся за просвещение коммунистического троглодита. Вечерами, за ведёрным медным самоваром, который профессор Николаев таскал за собой по всей Европе на потеху честному народу, он обстоятельно втолковывал Кириллу Кирилловичу:

— Русский большевистский бунт — он наш, кровный, и России не отказаться от этого незаконного дитяти… Революция — это всё тот же прорыв к небесам нетерпеливого русского мужика… Возникает, впрочем, вопрос: кто на этот раз указывал мужику путь, и почему указал в строго противоположном направлении? Вы, Кирюша, русский человек, и это было видно даже по самым первым вашим стихам, а как всякий русский, вы тяготитесь своей русскостью. Это не осуждение! Я вас не браню! Тяготиться своей русской душой свойственно всем нам — кому больше, кому меньше… Оно и понятно: Россия слишком тяжкая ноша, чтобы не кряхтеть под ней… Ничего, ничего!.. Поживите немного на Западе, отдышитесь, и вы поймёте, что Европа, прогресс, техника — это хорошо, это не предосудительно, это вполне допустимо, но для нас, русских, это — игрушки, детство… Нам стыдно увлекаться этим, выйдя из гимназического возраста…

Знаменский слушал учёного тестя самозабвенно, стараясь дышать потише, чтобы не спугнуть своим сопением витийствующего старичка. Они сидели за столом, друг напротив друга, а рядышком, на диванчике сидела напряжённая, взволнованная Надежда и тревожно переводила взгляд с отца на жениха. Она знала заранее о чём будет говорить отец, но вот Кирилл?.. Станет ли он слушать Николая Ильича? Поверит ли? Сможет ли проникнуться? Если нет — то всё пропало.

Но Кирилл Кириллович и сам боялся не проникнуться до конца николаевской мудростью: отказавшись от мудрости Карла Маркса, он чувствовал себя голым, и был всем сердцем благодарен будущему тестю, который эту его идейную наготу укрывал всё новыми и новыми хитрословесными хламидами. Как многоценные жемчужины перебирал по ночам советский поэт: «Третий Рим…» — «Москва Допетровская…» — «Никон и Аввакум…» — «Близ стоящий антихрист…» — «Православие… Самодержавие… Народность…»

Поделиться с друзьями: