Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской
Шрифт:
Дима любил меня так, как любит самый нежный и заботливый отец свою дочь. И теперь, затеяв ремонт нашей комнаты, он думал только о том, чтобы я была изолирована от всяких забот, не говоря уже о работе.
В ту зиму я перенесла тяжелое воспаление легких с осложнением на сердце, и после длительного больничного листа врачи дали мне 6 месяцев инвалидности (для поправки).
— Вот что, — наконец решил Дима, — завтра… — туг он взглянул на календарь, — завтра 13-е ноября. Забирай-ка свой большой чемодан, укладывай в него все для тебя необходимое и поезжай-ка на все эти дни жить к Валюшке. И нам без тебя здесь попросторней будет, и тебе там хорошо. А когда вернешься, у нас уже будет здесь все готово.
Надо ли было дважды повторять мне такое заманчивое предложение? Надо ли описывать, как этому известию обрадовалась Валя?..
Мама всегда осуждала Диму за его «чрезмерную», как она выражалась, любовь ко мне. И теперь, услышав его слова, она строго нахмурила брови, покачала головой, хотя и не сказала ни слова.
Я же с той минуты, прямо с вечера, начала укладываться. На сердце стало радостно, тревожно и легко; мне казалось, я еду в какое-то дальнее, прекрасное, волшебное путешествие.
На другой день, 13 ноября, я уже переехала в Средне-Кисловский. У меня были всегда вторые ключи от Валяной комнаты, и я приехала с утра, пока она была на службе. Разложила, привезенные вещи, повесила свои платья в гардероб, устроила свою постель на тахте, против ее дивана, на котором она спала, и приготовила незатейливый обед. Какое это было счастье — хотя бы несколько дней пожить «студенческой жизнью»! Надоел мне ехидный Пряник-Тинныч, надоел не всегда умный Гуруни, надоела мама с ее вечными нотациями и поучениями, с фанатической верой, с обрядностями, доходящими порой до глупости, и даже Дима, безумно любящий меня, — надоел!..
Когда Валя вернулась со службы, смеху и хохоту нашему не было конца… Мы с ней решили хотя бы первые два-три дня никого не видеть и не говорить нашим друзьям о моем к ней переезде. Хотелось походить вдвоем с ней в театры, заняться шитьем кое-каких туалетов. Иногда было так приятно такое времяпрепровождение, иногда так хотелось отдохнуть от людей…
Так, болтая и развивая всякие заманчивые планы на предстоящие дни, мы сидели за вечерним чаем, как вдруг вслед за раздавшимся в передней звонком в дверь Валиной комнаты постучала Марфуша.
— Валентина Кинстинтинна, к вам! — раздался ее голос.
Снова послышался стук в дверь, но на этот раз легкий и нерешительный. Мы обе невольно встали из-за стола навстречу неожиданному гостю. Валя шагнула к порогу.
— Входите же, входите! — торопливо сказала она и распахнула дверь.
В комнату вошел совершенно нам обеим незнакомый человек.
— Простите… я от вашего знакомого… я имею к вам письмо… простите, одну минуту… — говорил он сбивчиво, при этом торопливо и взволнованно роясь в своих карманах.
С первых же его слов, несмотря на то, что он превосходно и бегло говорил по-русски, буква «в», которую он выговаривал чуть тверже обыкновенного, похожая на «ф», выдавала в нем француза. Это предположение подтвердил очень плотный темно-коричневый драп его пальто, парижская шляпа, перчатки, которые он, сняв, впихнул в карман, и в особенности кашне. Оно было хотя и ярко, но необычайно красиво: но бледно-лимонному фону ползли коричневые, золотые и оранжевые тонкие клетки.
— Вот… наконец! — облегченно вздохнул пришедший, с торжествующей улыбкой протягивая нам обеим сиреневый, чуть смятый конверт. Пытливо всматриваясь то в одну из нас, то в другую, он спросил:
— Простите, но кто из вас Валентина Константиновна?
— Это я. — Валя взяла письмо и приветливо сказала: — Прежде всего выходите в переднюю и раздевайтесь, там у моих дверей вешалка, вы увидите. А мы пока прочтем здесь письмо…
Оно оказалось от одного давнишнего Валиного поклонника, американца, много лет назад уехавшего за границу.
«…мой друг Жильбер Пикар, с которым вместе я учился на инженера, предстанет перед Вами с этим письмом, — писал он. — Мечтой его самой заветной была всегда поездка в Советский Союз. Она сбылась: он едет к Вам жить и работать. Он долго добивался того, чтобы попасть в группу иностранных специалистов, въезд которых был разрешен вашим правительством. Я возлагаю на Вас все мои надежды и верю в то, что благодаря Вашему обществу мой друг увидит все достопримечательности Вашей столицы, а главное, что он не будет одинок в таком большом городе, как Москва…» За этим следовали всякие светские любезности.
— Когда же вы приехали и где остановились? — спросила Валя Жильбера, когда он, раздевшись в передней и снова постучавшись, вошел к нам в комнату.
— Я приехал сегодня утром и прежде всего направился отыскивать вас.
— Познакомьтесь, — сказала Валя, указывая Жильберу глазами на меня, — это моя подруга Екатерина Александровна.
После этого наше прерванное чаепитие продолжалось. Жильбер охотно к нам присоединился, а через какие-нибудь полчаса мы забыли о том, что только что познакомились. Жильбер не принадлежал к отпрыскам знатной французской аристократии. Его предки когда-то взращивали золотистый виноград на юге солнечной Франции. Потом, привлеченные торговлей, все дальше и дальше двигаясь по городским рынкам, достигли Парижа. Многие из его родственников умирали, сражаясь на баррикадах во время революции, в то время как другие шумели вокруг гильотины, требуя казни французской аристократии…
Потом из мелких ремесленников они обратились в более крупных торговцев, затем в зажиточных буржуа, а в восьмидесятых годах это были крупные коммерсанты с большой рентой в парижском банке.
Отец Пикара был владельцем небольшого завода мелкого машиностроения и двигателей внутреннего сгорания.
Пикар готовил из своих двух сыновей, старшего Жильбера и младшего Огюста, преемников, продолжателей его дела. Младший, Огюст, был рассудительный, степенный, похожий на отца, и он был счастлив в своем маленьком «царстве машин». Старший же сын, Жильбер, получил от матери всю пылкость, восторженность и трепетность ее романтической натуры. Он вырос среди русских, которых было всегда немало в Париже. Он считал почти родным русский язык и еще в детстве мечтал о России. Он победил недовольство и протесты отца и был одним из первых молодых специалистов, которые горячо откликнулись на призыв Советского Союза посетить его для обмена опытом с русскими инженерами. Он приехал сроком на два или три года.
Впоследствии Жильбер был прикреплен как инженер-механик к одному из наших заводов в качестве консультанта. Главная же точка его работы помещалась вначале на Мясницкой, в одном из ее переулков, и носила название какого-то МАШа.
Трудно передать то странное чувство, которое я испытала при первом взгляде на этого человека, при первом звуке его голоса, когда еще он стоял в нерешительности на пороге Валиной комнаты, когда шляпа наполовину скрывала его лицо, бросая на него тень, когда он взволнованно рылся в карманах, отыскивая письмо друга…
Я наблюдала за ним, тоже волнуясь почему-то не меньше, нежели он. Я боялась, что он (вдруг!) не найдет письма или его появление окажется недоразумением, он уйдет, и мы его больше никогда, никогда не увидим…
Узнав о содержании привезенного им письма, я вся прониклась одним чувством: помочь ему во всем. Сделать так, чтобы Москва стала ему родным, теплым и уютным городом!.. Быть его товарищем, гидом, кем угодно, лишь бы видеть его, видеть как можно чаще, всегда… каждый день…
В его внешности не было ничего особенного. Он был скорее некрасив. Высокий рост его казался еще выше от худобы; та же худощавость немного обостряла его тонкие и без того черты лица. Но какое-то невыразимое обаяние таилось в этом человеке. В какой-то тонкой ломкости его изящной фигуры, в непередаваемой грации каждого его движения, в живом, точно чем-то взволнованном разговоре, в глубине его темных-темных, как омут, глаз…