ЖАНРЫ

Кивни, и изумишься! Книга 1
Шрифт:

Около получаса я бродил в темноте вокруг дома, кричал, присаживался возле нашего мешка, закуривал, но тут же опять вскакивал и снова ходил, ожидая невесть чего. Потом раздался треск мотоцикла, стремительно взлетела на холм и надвинулась ослепившая меня фара, и Боб прошел мимо, бросив на ходу:

– Вот Петр Иванович, бригадир, отопрет нам и поможет обмерять. И подбросит до Усмыни.

Рослый паренек лет восемнадцати, в телогрейке и кепке, пожал мне руку и степенно представился:

– Петр Иванович.

Мы обмеряли дом, чиркая спичками, оступаясь и матерясь, – Петр Иванович «держал ноль» и послушно перемещался от одного угла к другому, я считывал показания мерной ленты, а Боб заносил их на кроки, – после чего Петр Иванович смущенно сказал:

– Двоих сразу не смогу: рессоры у машины слабоваты. Давайте по одному.

– Езжай, – сказал мне Боб, – ты тут натерпелся. Бери мешок, а я пешком пойду.

Я сел на заднее седло мотоцикла и взялся за бока Петра Ивановича; мотор взревел, мы помчались.

– Не бойся! – кричал сквозь ветер Петр Иванович. – Держись только крепче! А то ухабы, знаешь…

Мы пронеслись по деревенской улице, где уже ни одно окно не светилось, и полетели по берегу озера.

– Хорошая вещь – мотоцикл! – кричал мне через плечо Петр Иванович. – У вас на каких марках ездят? У нас тут нельзя без него: видишь, какие расстояния. Как праздник какой-нибудь – съезжаемся на кладбища, гуляем… Бабушки в церковь подаются, в Великие Луки, два дня добираются, а мы – на кладбища. Ближе-то нет ничего. Все церкви позакрывали да поломали. Вы церкви тоже обмеряете? Хорошее дело… Вот она, Усмынь! Тебе куда, к интернату? Приехали… Сейчас я за твоим дружком сгоняю.

И вот я вхожу в комнату с бревенчатыми стенами. За окнами глубокая ночь, а здесь горит свеча на столе в окружении пустых бутылок, раскрытых консервных банок, объедков; в углу свалены рюкзаки, а с коек приподнимаются, поворачиваются ко мне и радостно улыбаются знакомые рожи.

– Привет!

– Мы уж не ждали вас сегодня.

– А где Боб?

Я прохожу к столу.

– Всё выпили уже, подлецы?

– Конечно… нет, ну что ты, – говорит Мишка Андреев и лезет под койку.

За окнами треск мотоцикла, и входит Боб, улыбаясь от уха до уха:

– Мы с Серегой…

* * *

3.08.1970. «Родной мой мальчик! Вот уехала от тебя, а чувство такое, словно предала, словно изменила. Словно Красную Шапочку бросила в темном лесу. Нет человека, о котором я думала бы больше, чем о тебе. И не помню, чтоб я думала о тебе когда-нибудь с большей тревогой, чем сейчас.

Я помню, как я рвалась из Переделкина: пожить вдвоем, дружить на всю катушку, говорить о главном – целые вечера. Не вышло. Не хочу говорить, почему не вышло. Было трудно, было оскорбительно. Ты кричал, я обижалась. Я всего-навсего человек: я обижаюсь, когда на меня кричат. И когда ты уехал в Ярославскую область, я вздохнула с облегчением: теперь никто, никакой Сергей Попадюк не мешал мне любить моего единственного сына. Я не спала ночь после твоего отъезда от звериной тоски по тебе. А на следующий день написала тебе письмо, очень большое. И не отдала его тебе – потому что там было слишком много эмоций. А надо было писать спокойно и вразумительно, и не о том, что меня обижает или выбивает из колеи, а о том, что мне внушает тревогу. Потому что я прежде всего жалею и понимаю тебя. Потому что я очень о многом хочу написать. О твоем будущем – как я его представляю. О твоей работе. О твоем характере. О твоей семье. Видишь – о многом. Я не хочу ни торопиться, ни комкать. А вот так буду потихоньку беседовать с тобою – изо дня в день. А может, напишется как-то иначе… Что я могу знать заранее?

Итак, о твоем будущем или, вернее, о твоем призвании. О самом главном сейчас для тебя.

О самом главном, потому что, как это ни странно, ты в третий раз в жизни – в третий! – вновь выбираешь, вновь мучительно прикидываешь свою судьбу. Бедный мой сын, которому, по самым глубинным свойствам его характера, за глаза хватило бы и одного раза. Ты думал об этом после школы, думал после армии… Думаешь теперь, после получения диплома, “когда не думает никто”. В тайниках своей души ты готов все переломать и все начать сызнова – и сделал бы это, если б не чувствовал ответственность перед всеми нами и если б знал совершенно точно, ради чего можно пренебречь даже этим.

Если б ты знал, как тебя выдает даже твой почерк: этот максимализм, это несытое честолюбие, эта жадная впечатлительность – и сомнение, неуверенность в своих силах, душевная зыбкость, ужас внутренний перед тем, что притязания твои могут на поверку оказаться жалки и неправомерны. Меньше всего ты хотел бы стать пошлейшим комментатором чужого творчества, бессильно претендующим при этом на что-то свое… Человек, умеющий работать, – ты с ужасом встречаешь каждый новый день, который требует определенности и каких-то решений, – и втыкаешься в чтиво или в телевизор или нагоняешь полный дом гостей, чтоб как-то поскорее его избыть. Во всяком случае, при мне было так. Я бы счастлива была узнать, что ясная моя умница, моя гордость, мой сын выбился наконец из этого маразма.

Но будем говорить по существу. Я не знаю точно, но мне кажется, что человек ты, прежде всего, пишущий. Ты все равно будешь писать, и все метания твои сейчас – это метания человека, пожирающего внешние впечатления – для того, чтоб писать. Ничего тебе, в сущности, не нужно, кроме встреч, разговоров, душевных касаний, нечаянных контактов и прочих радостей пишущего бродяги, открытого всему. Почему я понимаю все это – не потому ли, что сама такая? Я очень легко угадываю все это в тебе.

Но я и другое знаю. Знаю, что в так называемом творчестве ты начинаешь с того, чем я заканчиваю. Время такое. Для того, чтоб писать всерьез, нужна вера в себя, нужен успех, а успех сейчас может прийти только через банальность. И нужно иметь мужество отказаться от успеха. От признания. От всякой возможности писательской профессионализации. Сейчас это невозможно – при твоем неординарнейшем душевном складе. В нем твое счастье, но в нем же твое несчастье. Это все-таки не фраза: стоящие люди никогда не живут легко. И талантливые всерьез не живут легко, особенно сейчас. И потому не думай-ка ты о профессионализации. Хочешь писать – пиши. Пиши, вставая в 6 утра. Пиши, ложась в 4. Писала же я, кормя грудного ребенка. Уезжая в эвакуацию и возвращаясь оттуда. Не бросая работы в школе ни на минуту. Все свои книги – все! – не бросая работы в школе.

И это – второе, мой милый. Необходимость профессии. Профессии не слишком противной. Профессии, в которой ты тоже сможешь что-то такое дать. Эта профессия у тебя в руках, как я понимаю. У тебя – диплом. У тебя – возможность учиться дальше. Ты видишь искусство по-своему, говоришь о нем по-своему, пишешь по-своему. Это то, что даст тебе возможность занять свое место в обществе. Зарабатывать деньги. Кормить семью. Самое главное – это то, что даст тебе в конечном счете возможность самовыражения – свободного, независимого, то есть незаурядного, – высокого творчества.

Я ничего нового тебе сейчас не пишу. Мы говорили об этом тысячу раз. Но я вынуждена писать об этом снова, потому что ты снова и снова мечешься. Потому что ты каждый день все решаешь сызнова и живешь сызнова, и это самая мучительная черта у тебя. Голубчик мой, успокойся хотя бы в этом – в определении жизненного своего пути. Успокойся, все правильно. Ты все правильно выбрал когда-то и все правильно рассчитал. Закрепляйся на достигнутых рубежах, реализуй накопленное: упования профессуры, интерес к тебе, уважение к твоей работе… Это все уже твое – и это очень немало. Ты много имеешь в свои 27 лет: любящую жену, очаровательного сына, прекрасных друзей. Ты образован, умен, талантлив. Михандр [1] говорит мне в интимной беседе: “Он далеко пойдет”. Тебе – одному из многих – дана рекомендация в аспирантуру. То, что ты пишешь для себя, читается всерьез. Что нужно, чтобы избавить тебя от подростковых комплексов и юношеских метаний? Ты уже состоявшийся человек, а чувствуешь беспрестанную потребность самому себе что-то доказывать…

1

Мама употребляет наше студенческое прозвище моего научного руководителя Михаила Андреевича Ильина (1903–1981), выдающегося ученого, историка искусства, доктора искусствоведения, профессора отделения истории искусств Исторического факультета МГУ.

Повторяю еще раз: не мечись, не суетись, – все правильно. Это ужасно трудно, что жизнь огромна, что возможности ее неисчерпаемы, и переполненное возможностями сердце так же тяжело нести, как перетруженные за день руки…»

* * *
Косо, как падающая бумажка,Пролетела бабочка за окном.Пока жива мама,Я бессмертен.
* * *

Что же я умею на этом свете? Умею я многое, но что я умею, как никто? В чем заключается мое особое ремесло, мастерство, в котором я превосходил бы всех прочих? Где тот случай, то кульминационное стечение обстоятельств, когда должны позвать меня – только меня и никого больше?

Поделиться с друзьями: