Клинок без ржавчины
Шрифт:
На людях и смерть красна. Поэтому он сравнительно легко преодолел тогда недостойную мужчины слабость.
А сейчас ты один, затерянный в непроглядной ночи. И ни одна живая душа не увидит, как ты вел себя на этом недобром поле, никто не узнает, сделал ты или не сделал все, что положено было сделать. Никто никогда не узнает, никто ни в чем не упрекнет тебя.
Но эта мысль не принесла ему облегчения.
«Да, конечно, никто не увидит. Но ты сам, твоя совесть — что она тебе скажет?»
Отец Левана, Захарий Надибаидзе, многое прощал людям, даже с отпетым пьяницей и лентяем, бывало, постоит на улице и поговорит по-человечески. Но вот лжецу на самый низкий поклон не ответит. Ни за что!
«Лжецы на все способны, — говорил он своим детям. — Ложью свет пройдешь, да назад не вернешься».
— Не бойся, отец! Я не забыл твоих слов, — вдруг громко сказал Леван, будто старый Надибаидзе и впрямь мог его услышать.
Кончен спор!
Леван включил миноискатель и, затянув потуже ремешок каски, медленно пополз к минному полю.
Повалил густой мокрый снег, и немного потеплело. Снаряды стали падать все ближе и ближе, и в лицо сапера подул горячий удушливый ветер — взрывная волна докатилась до него.
Но Леван действовал сейчас так, словно был не один, а жил и думал на виду у всего мира.
Он расчистил почти весь дьявольский огород, оставалось разрядить одну мину, последнюю.
Но в жизни так бывает — именно последняя ступенька вдруг рушится под тобой.
Сразу два осколка вонзились ему в спину.
А снег все падал, он уже полностью покрыл поле недавнего боя. Этот большой мягкий снег приносил с собой такую тишину и покой, словно ничего на этой земле не произошло. И даже санитарки в белых халатах казались всего-навсего снежными бабами. Левану было десять лет, когда он вылепил свою первую снежную бабу, стараясь, чтобы она походила длинным носом и маленькими злыми глазами на тетку Дэспине — жадная это была женщина, на пушечный выстрел она не подпускала мальчишек к своим черешням.
И все-таки это санитарки. Леван отчетливо услышал девичьи голоса… И вдруг его охватило отчаяние — пройдут, не заметят. Может, его уже занесло снегом — он никогда еще не испытывал такого страха. И вот впервые после ранения он застонал. Громко, протяжно, чтобы услышали и помогли. Но прошло очень много времени — может, час, может, день, а может, и годы, — и никто его не услышал. Теперь Леван вспомнил о своем главном решении — он хотел это сделать раньше, прежде чем уйдут последние силы, но все еще надеялся на какое-то чудо.
Напрасно.
Он с трудом достал из нагрудного кармана смертный медальон. В этом крохотном черном, несгораемом футляре хранилась свернутая трубочкой бумажка с его фамилией и домашним адресом.
Леван выбросил медальон в снег и затих: он завершил все свои земные дела.
Уже смеркалось, когда одна из санитарок набрела на Левана.
Девушка расстегнула ему гимнастерку и прильнула к груди. Она не услышала биения сердца. Тогда она обыскала карманы солдата — в них ни документов, ни смертного медальона — ничего, кроме кисета с табаком и трофейной зажигалки.
«Потерял», — вдруг внятно сказал Леван. Девушка встрепенулась, смочила ему губы спиртом, быстро перевязала раны.
— Кто ты, откуда? — спросила она.
— Не хочу, — сказал Леван. — Не надо… Зачем маме это знать…
Сказал или подумал?
Девушка не слышала этих слов.
А Леван все говорил: «Пока живет она — пусть надеется, что вернется сын. Человек надеждой живет».
Санитарка и этого не услышала.
Мысль нельзя услышать.
Высокий потолок
Как всегда в страдную пору, рано уснуло степное село. Молодая луна только что выбралась из черных ущелий Лекской горы, а на главной улице ни души. Не слышно даже обычного покашливания сторожа магазина, а человек этот всегда простужен — и летом и зимой. И только маленькая электростанция за оврагом стучит и стучит, подбадривая запоздалых прохожих. Время от времени стук замирает, и сразу тускнеют уличные фонари, но вот снова мотор стучит во всю силу, лампочки вспыхивают ярче, выхватывая из темноты черепичные крыши домов.
И вдруг со стороны Соленого озера хлынул на спящее село гул и скрежет.
— Уходят! — сказал Манучар Угрехелидзе и растворил окно.
Сегодня Манучар — дежурный член правления, а это для него почти наказание — сидеть до утра в пустой конторе и браниться по телефону с сердитым начальством и с вечно недовольными бригадирами ночной смены.
Главная улица еще была пустынна, но где-то уже тоненько зазвенели стекла в окнах, во дворах проснулись собаки. А из Мельничного переулка выполз первый комбайн. Он был ярко освещен — комбайнер включил все огни, какие только имелись на машине.
«Чему радуется, дурень», — подумал Манучар. Это празднично сверкающая машина вконец расстроила старика. Он знал, что никакими клятвами и заклинаниями не повернуть назад эти тракторы и комбайны. Еще в полдень их собрали у полевого стана за Соленым озером и стали готовить для дальнего перехода. Манучар все это знал, и все же ему невыносимо больно было смотреть на ночной прощальный парад.
«Запоздали с озимым севом, вот и расплачиваемся. Худые хлеба стравили скоту, а механизаторам велели идти своим ходом за сорок километров в село Нариани, где вырастили богатый урожай. Говорят, там у них такие густые хлеба, что комбайны косят на полхедера…». Как только ни просил Манучар Угрехелидзе представителя райкома Русико Камараули оставить им хотя бы один самоходный комбайн: «У нас душа радуется, когда видим в поле этого джейрана», — но нет, не оставила. Сказала, что такому джейрану нечего делать на тощих хлебах. А Кривой Мито слушал и молчал, будто это не его касается.
С тоской глядит Манучар Угрехелидзе на идущие по улице машины. Вот прошла под окном его любимая самоходка, ее полосатый тент, еще не успевший выгореть на солнце, уже скрылся за углом, и следом загрохотал по брусчатке тяжелый дизельный трактор.
«Уходят! Ничего не поделаешь. Придется, видимо, до дна испить эту горькую чашу. Угнали, Манучар, твои любимые машины, а ты поищи на чердаке заржавленный серп и выходи с ним на свою жалкую ниву. Нечего попусту дорогие машины гонять. Кто мне это сказал? Кажется, Русико Камараули. Она в своем докладе райкому не поскупилась на черную краску. Ничего, дорогая Русико, черная краска недорого стоит. А помочь людям вовремя, видно, не каждый умеет».
Манучар, не глядя, нашарил на стене выключатель, погасил свет и подавленно вздохнул: «Эх, товарищ дежурный член правления, до чего ты дожил — от людей, прячешься, не хочешь, чтобы в такой час тебя видели».
И вдруг ему вспомнилось… Как давно это было. Он тогда еще только-только обосновался в Шираки.
Манучар возвращался из соседней деревни, где жила его замужняя дочь. Близилась полночь — самое глухое время в Ширакской степи. Черное, непроглядное небо прижалось к земле. Не звенят сожженные зноем колосья, не шуршат придорожные травы, лишь изредка в жнивье бормочет спросонья перепел да тяжко вздыхают уставшие буйволы.