ЖАНРЫ

Клуб любителей диафильмов (сборник)

Хеймец Нина

Шрифт:

Спустя еще полгода церковь Сан-Рокко получила в дар от анонимного мецената, решившего провести остаток своих дней в монастыре, прежде неизвестную картину Джорджоне «Виноградарь и его работники». На фоне скалистого пейзажа с редкими оливковыми деревьями Виноградарь разговаривал с крестьянином, протягивая ему монету. Рядом с ними, на плоском белом камне лежали ломти хлеба, и стоял глиняный кувшин. Невдалеке был изображен другой крестьянин, явно прислушивавшийся к их разговору. Вы уже, наверное, догадываетесь, кто послужил для него моделью.

…С годами картин становилось все больше: владельцы частных собраний получали наследство от дальних родственников, музеи и церкви – пожертвования. Надо сказать, что Джакобо не стремился заработать на картинах, изображавших его самого. Хотя мог бы. Но он считал, что перед ним стоит куда более важная задача. И, можно сказать, он добился своего. Люди помнили его, не отдавая себе в этом отчета, определив его в разные эпохи, одев в разные костюмы, в облике стариков, солдат, гуляк, моряков, святых, младенцев, мужчин и женщин, и даже, как утверждают, зверей. Если бы владельцы этих картин, встретившись, решили договориться о том, каким он был, у них бы ничего не получилось. Но им бы такое никогда не пришло в голову. А если бы вдруг пришло, они бы не знали, о ком друг друга спрашивать, и каким именем называть этого человека. Теперь Джакобо мог быть спокоен.

А спустя еще три года он исчез. Скорее всего, утонул. В тот период он обзавелся приятелями. С ним это случалось время от времени; наверное, вопреки его собственным намерениям. Со всеми он потом ссорился. Но эти приятели, видимо, пришлись ему особенно по душе и стали бывать у него дома. Они даже придумали название для своей компании: «клуб нищих». В честь канала и в честь самого Джакобо, который, несмотря на свою нелюдимость, стал у них кем-то вроде вожака. Меж тем, и эти молодые люди происходили из состоятельных и даже знатных семей. Они приплывали к нему на гондолах, и, пока Джакобо с приятелями играли в студии в карты, поджидавшие их гондольеры играли в кости на набережной. По одной из версий, в тот вечер гондольеры повздорили друг с другом из-за выигрыша; началась драка. Джакобо спустился на набережную, как был, в домашнем халате, подпоясанном бечевкой. По некоторым свидетельствам, он собирался не утихомиривать гондольеров, а, наоборот, их раззадорить, поскольку любил скандалы и потасовки. Но это, я уверен, выдумки. Как бы там ни было, с тех пор его никто никогда не видел. Разумеется, гондольеры отрицали свою причастность к произошедшему. Они утверждали, что никакой ссоры не было, что Джакобо был нарядно одет, и что он велел одному из них отвезти его тремя каналами восточнее. Якобы перевозивший Джакобо гондольер утверждал, что высадил его на набережной, как тот и просил. Тем вечером был густой туман, искусственное освещение в этих кварталах и сейчас не ахти, а тогда его, считайте, вообще не было. Только луна, редкие факелы, да окна светятся там, где еще спать не легли. Гондольер считал, что его пассажир оступился и упал в воду. Или поскользнулся – ступеньки на набережных очень скользкие, можете проверить. Гондольер этот оказался как раз человеком степенным и уважаемым, отцом четверых детей. С Джакобо он прежде не был знаком и никакого конфликта между ними на тот момент не было. Так что его свидетельству, похоже, можно было верить. К тому же, вскоре из канала, примерно в том месте, куда, по утверждению гондольера, он отвез Джакобо, выудили его пояс. Это был особый пояс – Джакобо рисовал себя в нем для картины Пьетро Лонги «Заморский гость на мосту Риальто», где он представал в облике индийского купца, окруженного толпой нарядно одетых горожан. Пояс был вышит золотыми нитями и украшен изумрудами. Нити, разумеется, на самом деле были холщовыми, а изумруды – стразами. Но грабители – если предположить, что Джакобо стал жертвой ограбления – могли поначалу этого не заметить. Куда направлялся Джакобо, и почему он надел этот пояс, так и осталось неясным. Спустя несколько месяцев разбирательство прекратили. Дело об исчезновении некоего Джакобо Мендиканте, неудачливого художника, обитавшего в квартале трущоб на северной окраине города, мало кого интересовало, по большому счету. И, в общем, можно предположить, что сам Джакобо был бы этим доволен.

Старик замолчал, глядя в окно. Ночь заканчивалась, желтый свет люстры смешивался с сероватым утренним светом, все больше ему уступая, растворяясь в нем.

– А теперь здесь я, – снова заговорил он, – я в нашей семье один такой. В роду у нас все были коммерсантами, а в последнее столетие – инженерами. А я вдруг обнаружил в себе способности к рисованию. Отец мой хотел, чтобы я изучал железнодорожное дело, как и он сам. А меня все эти рельсы и локомотивы совершенно не интересовали. Зато я мог проводить дни в Галерее Академии, исследуя, как передается соленость морской воды на картинах ведутистов, и как эти волны продолжаются в ломкости, кристальной четкости линий набережных и домов. Окончив школу, я уехал в Рим, изучать живопись. Надо сказать, что меня все время преследовало чувство неловкости – перед своим отцом. Я знал, что очень расстроил его своим решением, хотя он никогда и не говорил мне об этом. Я и сейчас так чувствую, хотя отца, как вы понимаете, уже давно нет в живых. И вот, однажды, кто-то из родственников упомянул, едва ли ни в шутку, что у нас в семье уже был один художник – бездетный дядя моего прапрадедушки, и что он тоже учился в Риме, а потом вернулся в Венецию и никогда отсюда не выезжал. Я навел справки, узнал, что сохранился дневник, который вела его мать и, после долгих поисков и выяснений, нашел его. А потом оказалось, что во владении нашей семьи до сих пор находится вот эта студия. Она была заброшена, со времен Джакобо в ней, я так понимаю, никто и не жил. Мы с трудом отыскали ключ – на чердаке дома моего отца, в жестянке с моими детскими игрушками. Он лежал там среди ржавых гаек, мотков медной проволоки и сломанных перочинных ножей. Возможно, что в детстве я играл с ним, не догадываясь о его предназначении. Семья разрешила мне воспользоваться этим помещением. Я, как мог, отремонтировал его; воду из подвала, правда, так и не удалось откачать. И вот уже несколько десятков лет я здесь работаю.

– Но, вы понимаете, какая штука, – продолжил старик, впервые, кажется, глядя прямо на меня, – довольно скоро я обнаружил, что не умею придумывать. Я могу рисовать как любой мастер, из тех, кого я действительно люблю. Но сам я не в состоянии изобразить ничего так, чтобы можно было сказать, что эту картину нарисовал именно я. Я могу лишь использовать чужие приемы и воспроизводить чужие композиции – в разных вариациях, это да. Я понял это не сразу, а когда понял, едва не отчаялся. Я пил и два года вообще не рисовал. Я растратил все свои сбережения. Обращаться за помощью к семье мне не позволяла гордость. Денег мне уже не хватало даже на еду. Однажды мне пришло в голову, что мое умение, на самом деле, не такое уж ненужное. Я вспомнил про Джакобо и подумал, что рисовать себя самого мне, пожалуй, незачем, но что найдутся люди, которым захочется видеть свое изображение на картинах, подписанных Каналетто и Веронезе. В личном собрании, разумеется. И я оказался прав. С тех пор дела мои пошли в гору. Но, – старик замолчал, и только через несколько секунд заговорил снова, – но я все время чувствовал себя виноватым.

– Перед Джакобо? – спросил я.

…– Перед Джакобо, – сказал старик, – Лучше бы я, конечно, занялся чем-нибудь другим. Но больше я ничего, толком, делать не умею. И все же кое-что для него я придумал, чтобы скомпенсировать ему, хоть как-то.

Старик улыбнулся мне, заговорщицки, а потом сказал: «Я его всюду рисую, всюду на своих картинах. Он везде появляется. Заказчики об этом ничего не знают. Я их предупреждаю, что на картине будут еще персонажи, для аутентичности – я вам уже рассказывал. Они соглашаются. Если бы они только знали, насколько я их не обманываю! Думаю, Джакобо бы понравилось».

– А лицо? – спросил я, чтобы хоть как-то преодолеть свое замешательство, собраться с мыслями, – картина выглядит законченной, а почему вы лицо-то не нарисовали? Очень было бы интересно на него посмотреть, на этого Джакобо.

– В том-то и проблема, – ответил старик, – это сделать невозможно.

– Почему невозможно? – растерялся я, – было же столько картин, некоторые из них известны, вы сами их упомянули. Они, полагаю, доступны для осмотра. Если существуют изображения лица, почему нельзя их воспроизвести?

– Дело в том, – сказал мой собеседник, – что под конец жизни Джакобо стал еще более радикальным. Прежде он изображал себя в разных обличьях, но черты лица при этом сохранял, скрупулезно их передавая. А за несколько лет до смерти он счел и это недостаточным и стал, рисуя себя, изменять черты своего лица до неузнаваемости. Фактически, это были уже совершенно разные, непохожие друг на друга лица. Некоторые из них он воспроизводил в нескольких картинах, а некоторые рисовал только один раз. Учитывая, что он, по понятным причинам, датировал свои работы в произвольном порядке, определить, какое изображение действительно передает черты его лица, представляется совершенно невозможной задачей.

– А экспертиза?

– Окажется неэффективной, – отрезал мой собеседник, – Джакобо часто использовал старые холсты, выкупая в ломбарде картины малоизвестных художников.

– А «Милон Кротонский?» – продолжал настаивать я, – ведь знакомый Джакобо опознал его на этой картине.

– А «Милон Кротонский» как раз и не уцелел. Незадолго до Первой мировой войны картину повезли на выставку в Лондон. Но пароход сел на мель; в трюме образовалась пробоина; все багажное отделение затопило. Картина деформировалась, часть ее – включая тот фрагмент, на котором была изображена голова Милона, вообще оказалась смыта. Восстановить изображение так и не удалось.

– А дневники его матери? Она нигде не описывает своего сына?

– Не описывает. И вообще, надо сказать, в этом документе есть странности. Она, например, никогда не пишет о Джакобо и его отце «сын» и «муж». И почти никогда не называет их по имени. Пишет только «он» и «они». Некоторые в моей семье даже предполагали, что эта рукопись была написана не его матерью, а кем-то другим. Но мне все же кажется, что они не правы. Я внимательно изучил дневники. Они написаны человеком, который знал Джакобо, любил его и беспокоился о нем.

– Долгие годы я рисовал Джакобо так, чтобы лица его не было видно, – продолжил старик, – Прохожий, сворачивающий за угол; охотник с рожком, на заднем плане; слуга, согнувшийся под тяжестью ноши. Я объяснял это себе тем, что уважаю его волю. С моей стороны было бы неправильным создавать его портреты, зная, что на них изображен именно он. Тем более, что лицо все равно пришлось бы придумывать. Но в том-то и дело. Однажды я понял, что больше не согласен видеть вместо его лица пустой овал. Я все чаще пытался представить себе, как он выглядел. Я должен был увидеть его лицо. Я перебирал разные варианты, и все они казались мне неподходящими, что-то всегда ускользало от меня. Мысленно я не раз рисовал его портрет, но никогда не заканчивал его. Каждый штрих мог бы быть таким, каким я его себе представил, но мог бы оказаться каким-нибудь еще, совершенно другим. И это меняло бы все остальные черты. Тогда я так и не решился изобразить лицо Джакобо на бумаге. Но я не переставал думать о нем.

Поделиться с друзьями: