Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она думала обо всем этом, пока Штейнбах наблюдал за нею. Оно стало спокойно, это лицо. Как-то непривычно спокойно. Темные глаза глядят жестко. Не смягчаются, даже когда останавливаются на личике Нины. Не искрятся теперь эти глаза. Не зовут, Не спрашивают, не грезят. Нет в них ни прежней жадности жизни, ни прежней мечты. Они затаили в себе… Что?… И эта новая складка у губ…

Лионский вокзал!

Электрический свет. Шум. Суета. Носильщики в синих блузах. Красивый, мелодичный, быстрый говор с характерным грассированием. Париж…

Они взяли два фиакра. Один — для вещей. С неба сеет дождь. Фонари окружены кольцом тумана. Громадные площади, узкие, мрачные улицы/дыхание огромного города, зарево на небе.

Они едут в глубоком молчании, не замечая ничего.

— Париж… — говорит наконец фрау Кеслер. — Точно во сне… Что это такое мелькнуло? Обелиск?

— Это Июльская колонна, — отвечает Штейнбах. — Там была когда-то Бастилия Революция началась здесь.

Маня быстро опускает окно. Высовывается и глядит на колонну, скрывающуюся в тумане. Ребенок кашляет.

— Маня, закрой окно! Мы не поедем далеко, Марк Александрович. Я боюсь за Ниночку…

— И у нас нет денег, — холодно бросает Маня, предвидя возражения. — Вон я вижу вывеску. «Hotel» [88] . Остановимся здесь.

— Наверно, дешево, — говорит фрау Кеслер.

Штейнбах молчит, чувствуя свое бессилие.

Бесконечная лестница. Пыль, грязь. Лифта нет.

— В шестом этаже есть две комнаты, — говорит хозяин, — одна для madame и monsieur, другая…

88

Гостиница (франц.).

— Нам нужно три, — перебивает Штейнбах.

— Как жаль! Здесь жили русские, они уехали только вчера. Третья комната освободится через два дня. Если madame и monsieur согласятся потесниться на две ночи…

Маня снимает шляпу и видит дверь на крошечный балкон. Она быстро отпирает ее. Штейнбах выходит за нею.

Они одни. Точно висят в воздухе. Под ними, далеко внизу, грохочет трамвай. Из тумана вдали встают какие-то грандиозные очертания. Вон влево высится что-то. Быть может, тот самый обелиск? Небо багровое вдали от электричества. Париж…

— Как хорошо! — говорит она. И протягивает ему руку.

— Поедем куда-нибудь сейчас, Маня…

— Нет, я устала. И мне надо остаться одной.

— Опять?… Ты будешь думать… И все о том же?

— Нет!

И только… Но он верит звуку этого голоса, этой новой интонации. В ней не только горечь утраченного. В ней сила торжествующего самосознания.

В темноте он не видит ее лица. Но он изучил его. Изучил хорошо. Он вспоминает линию ее рта, новую черту в уголке ее губ, которую он заметил только вчера, когда они сели в поезд.

Что может быть красноречивее этих линий? Мы встречаемся с людьми и говорим: «Он состарился…» А между тем овал лица, румянец, волосы, смех, голос — все осталось неизменным. В чем же загадка? Мы смотрим в глаза. Мы видим губы. Только они выдают тайну пережитого. И кто умеет читать в лицах, тому одна горькая черточка, один опустившийся уголок цветущих, еще недавно улыбавшихся уст скажут больше, чем самая страстная исповедь. И Штейнбах вспоминает, что сказал отец его, этот скептик, презиравший людей:

«Если ты хочешь узнать человека, то не слушай его слов, а гляди на его рот».

— Покойной ночи, Маня, — говорит он, целуя руку.

— Покойной ночи, Марк.

Стоя на балконе, она смотрит вниз. Вон он сел в Фиакр и поехал. Далеко. В центр города. Туда, где живут богатые и знатные. А она осталась здесь. Здесь ее место.

Позади пылает камин, освещая угрюмые комнаты. Нина проснулась и плачет. Мелькает тень хлопотуньи Агаты.

Все в нас! В нас одних… Найти в себе волшебные ключи живой воды, ключи творчества! Свергнуть иго любви с ее унижающими душу страданиями. Уйти из жизни в царство вымысла. Отвергнуть то, что несут ей люди — ласку, поклонение, даже дружбу. Выбрать одиночество. Убежище сильных. Замкнуться, как в броню, в свою горячую веру. Не изменять своим снам.

Она глядит перед собою в холодный, плачущий туман.

С голой душой, опустошенной разочарованием, пришла она к тебе, великий город, где под мрачными мансардами трепещут мечты поэта; где камни мостовой залиты кровью борцов; где родятся великие замыслы; где гибнут неведомые таланты; куда стремятся люди, как волны реки стремятся к морю. Что ждет ее здесь? Она растеряла в дороге все цветы из своего венка. Что ты дашь ей взамен, великий, страшный город? Увенчаешь ли славой? Разобьешь ли ее, как щепку?

— Маня, я ложусь. Уже поздно, — говорит фрау Кеслер, стуча в стекло.

Облокотившись на заржавевшие старые перила, она глядит в небо.

Ни луны, ни звезд. Все облачно. Все угрюмо. Но это Париж. Город, о котором она грезила ребенком; где жили Дантон и Робеспьер; где запылал первый факел великой революции, от которого дрогнул и рухнул старый мир; где с такого же балкончика, а может, и из окна мансарды, никому неведомый юноша с мрачным взглядом и профилем Цезаря глядел в такие же угрюмые осенние ночи на великий город, мечтая покорить его. Глядел в небо, ища там свою звезду, приведшую его к трону [89]

89

Имеется в виду Наполеон I.

Хриплый звук старой меди вдруг доносится издалека. Это бьют часы. Их слышало столько поколений. «Все исчезли…»

Уныло льются медные волны в сыром воздухе. Дрожат и тают. Звуки угаснут. «Угасну и я…»

О, стать чем-нибудь! Поэтом, скульптором, артисткой… Личностью… Бросить миру свой вымысел. Подарить людям радость… Создать свой мир…

— Вот Лувр, Маня!

Мрачный четырехугольник раскинулся перед нею. Через улицу, невдалеке, колокольня и сквер.

— Это церковь Сен-Жермен д'Окзерруа, откуда был дан сигнал к Варфоломеевской ночи. Вон, видишь, за углом, окно? Карл IX стрелял оттуда в народ.

Она оглядывается с потемневшими глазами, не смея верить своему счастью. Солнце заливает шумный город. И жизнь здесь кажется праздником. Под оголенными деревьями звучит детский смех. Пестрая толпа, нарядная, суетливая, жизнерадостная, затопляет всю площадь и сквер. Вдали поют гудки автомобилей и звенит трамвай. Омнибусы едут, нагруженные пассажирами. Все спешат. Все ликуют. Эта радость захватывает. Ярко ноябрьское небо. Тепло.

Он прижимает к себе ее трепещущую руку.

— Марк, пойдем скорее! Агата дала мне только один час.

Поделиться с друзьями: