Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В эту эпоху Дюжардена очень волновала музыка, точнее говоря, Вагнер. Он основал «La Revue Wagné-rienne» [166] . Влияние журнала было не обширно, но глубоко. Такие издания, посвященные специальным вопросам, чрезвычайно полезны. Избранная публика охотно допускает дебаты, интересные для посвященных, равно как и выражения откровенного восторга. Своей убежденной критикой и своею настоящею литературностью журнал создал во Франции серьезное, почти религиозное вагнерианство. Казалось, был найден живой синтез искусства – и это продолжалось десять лет. Затем Дюжарден стал предостерегать публику, опасаясь, что культ гения превратится у нее в слепое обожание. Его статья о байрейтских представлениях в 1896 году, а также первый № «Revue Wagnérienne», составляют дату в истории вагнерианства. Вот основное положение Дюжардена: «не становится ли искусство тем возвышеннее, чем меньше оно требует посторонней помощи?» Идея Вагнера, истолковываемая на сцене при помощи актеров, декораций и костюмов, не может дать впечатления абсолютного и цельного искусства. Это только внешнее овеществление художественного замысла. Вагнеровская драма в том виде, как она задумана, – «невозможна». Дюжарден открыл и тут же приостановил пропаганду идей Вагнера.

Среди этой многообразной деятельности, даже в минуту агитации за Вагнера, Дюжарден не забывал и самого себя. Он писал сказки, поэмы, сочинил роман и драматическую трилогию: «La Légende d\'Antonia» [167] .

...

«Однажды, когда я рассматривал в альбоме неясный портрет молодой девушки, кто-то прошел мимо и назвал ее имя…

Я узнал вас. Я стал мечтать о вас».

Так начинается поэма, написанная в честь женщины, образ которой рожден мечтою. Этот «очаровательный образ» – воспоминание, видение – встречаешь у него на многих других страницах, где он является символом идеального, символом невозможного. Поэмы, вышедшие из-под пера Дюжардена, в лениво размеренной прозе, очень нежны и отличаются необыкновенной чистотой тона. И всегда в последних строках неизменно выступает Антония, увлекая поэта к недостижимой любви. Но женщины, истинные женщины, с настоящею плотью, в настоящих платьях, ненавидят эту незнакомку, это чудесное облако, которое стоит между их красотой и глазами пастушка. Пастушка говорит: «… Мы знаем хорошо, лживый пастух, что мы для тебя лишь случай, нечто обыденное, повод. Ты нас не любишь. Та, которую ты любишь, царит в небесах твоего духа, который вознесся над нами высоко. О, мы теперь понимаем, как ты непостоянен, как смел и как жесток! Той единственной, которую ты любишь, среди нас нет! Где живет она? На снеговых вершинах? По ту сторону моря? На луне? Явилась она из преисподней, с неба? Кто она: женщина, ангел, зверь? Та, которую ты любишь, химера! Ах, мы только помогаем тебе убивать время, утешаться и ждать! Я похожа на твою Антонию – вот почему ты хочешь меня! У меня ее волосы, у моей соседки ее голос… А вечером другая женщина будет олицетворять для тебя другую деталь твоей мечты… Да, мы знаем хорошо, что в глубине безумной души ты презираешь нас. Откажись от мечтаний, человек! Будь мужем, и ты узнаешь, как постоянна женщина в любви.

Откажись от неба! Мы земные и не можем принадлежать рыцарю лебедя».

Не правда ли, как психологически правильно, как верно передана – короткими, простыми, чеканными фразами – тайная мечта женщины поработить мужчину, оставаясь в то же время его рабой. Поэзия Дюжардена, как и его проза, всегда полна ума, разума, спокойствия. Если у него встречаются уклонения от общепринятой манеры выражаться и несколько смелые синтаксические новшества, то мысль его всегда верна, логична и мудра. Прочтите вторую его интермедию: «Pour la Vierge du Roc ardent» [168] . В нескольких строфах, с монотонными, выцветшими рифмами, поэт передает нам всю жизнь и все мечты молодой девушки. Это entrée [169] целого балета. Молодые девушки, живые цветы в газовых туниках, выступают на авансцену.

Цветы, из почвы произрастающие,

В родной траве и ручейках себя скрывающие,

Цветы, ничем свои стебли не пятнающие,

Лишь солнце греет нас, себя склоняющее,

На лоне матери мы сон внушающие,

В листах и купах расцветающие,

До срока иногда мы увядающие,

До срока иногда коснется нас рука срывающая,

Жалеем тех, кого сожгла заря пылающая.

О, сохрани нас у себя, земля скрывающая!

Они без страха думают о том, что сейчас придет садовник:

Садовник в полдень нас сорвет,

Он в праздник радостно придет;

Он в полдень чашечки сомнет,

И смятыми нас унесет.

После этой покорности – крик радости.

Ах, сладко будет нанесенье

На наши стебли пораненья!

О ты, блаженное внушенье,

Из тела душ освобожденье,

И ликованье, и мученье

Божественного пораненья!

Затем – ожидание, нетерпение. Наконец, дары любви.

Пусть тот, кто к нам придет,

Победитель, к беспощадному и нежному полу

принадлежащий,

Пусть он возьмет нас руками супруга.

Эта маленькая поэма прелестна. В ней попадаются ошибки, нарушающие общую ее гармонию, попадаются грубые стихи, особенно в той длинной веренице, из которой мы ничего не цитировали. Но это объясняется тем, что Дюжарден никогда не жертвует ясностью мысли, на что другие поэты решаются очень легко. Еще одно замечание, из которого будет видно, что музыка и поэзия вещи очень различные. Отличный музыкант, Дюжарден не переносит в свои стихи почти ничего из своего музыкального таланта. Эффекты, которых он ищет и которые всегда находит, не принадлежат ни ритму, ни гармонии. Это художник-живописец par excellence [170] . Воображение у него главным образом зрительное, не слуховое. Он видит, рисует, компонует и покрывает красками свои наброски с натуры.

Эту способность образно представлять себе жизнь в картинах, где действующие лица двигаются, волнуются, производят тысячи неуловимых жестов, он использовал самобытным образом для романа, который является предвосхищением кинематографа в литературе.

Маленькая книжка, озаглавлена: «Les Lauriers sont coupés» [171] . При вторичном чтении она все еще производит впечатление чистоты и бархата. Это психология влюбленного, отчасти счастливого, отчасти обманутого, нежного, мягкого, решившего уйти и все же сохраняющего радостное воспоминание о приятных часах, о белокурых распущенных волосах. Повесть написана в форме признания – это живая исповедь движений, мысли, улыбок, слов и звуков. Ничто не пропущено из парижской жизни 1866 года молодого человека, среднего достатка, но хорошего тона. Все подробности занесены на бумагу с какою-то почти болезненною мелочностью.

Чтобы в такой же манере написать «Education Sentimentale» [172] потребовалась бы сотня томов. Но роман, все-таки, не лишен интереса. Жизнь героя протекает без скуки и мило. Он похож на маленькую мышку, а Леа на красивую белую, но злую кошечку. Конечно, все это несколько миниатюрно. Но сколько жизни – почти раздражающей, сколько ума!

Логика, искренность, воля, мягкость и чувство, бескорыстная любовь к искусству, в особенности к его новейшим формам – вот какими словами можно обрисовать творчество Дюжардена.

В своей манере письма он глубоко индивидуален: достоинство, при котором теряют значение все остальные литературные качества. Надо уметь говорить свои собственные слова, слагать собственную музыку, даже в том случае, если знакомые арии и традиционные фразы звучат гораздо лучше.

Морис Баррес

В последних строках предисловия к «Taches d\'encre» [173] , написанного Морисом Барресом в молодости, встречается одно пожелание очень скромное, очень трогательное, немного сентиментальное, совсем в духе Верлена. Оно гласит: «Быть может, настоящая брошюра, послужившая для меня в эту зиму темой для бесед с друзьями, несколько поблекши, станет впоследствии приятным воспоминанием. С улыбкой я буду читать ее в те часы, когда сестра милосердия, старательно за мной ухаживая, подаст мне сладкий настой. Такова участь поэта, достигшего полной зрелости сил». Прошло четырнадцать лет, и брошюра все еще сохраняет свою свежесть, а Барресу в Бруссе недолго пришлось глотать ромашку. Но не правда ли, есть что-то прелестное в этом предчувствии госпиталя, его материнской заботливости, предчувствии, внушенном желанием испытать участь любимого поэта? Разве нет в этом желании, с одной стороны, известной наивной галантности, а с другой, известного мужества? Да, если только перед нами не было тут – что правдоподобнее всего – преждевременно развившейся иронии молодого человека, предугадывавшего свою судьбу. Он знал, что люди, обладающие его талантом, уходя из Академии в Сенат, кончают там свои дни в покойном кресле. Кипучая жизнь честолюбивого человека завершается, обыкновенно, в тиши синекуры. В интервале она похожа на увядающие горькие цветы в китайских вазах. При огромных желаниях не иметь ничего или иметь все – в сумеречные часы это сливается воедино. Букеты цветов реют перед глазами и рисуются на стенах. Целый сад воспоминаний. Если Баррес разводит этот сад в чудесном замке времен короля Станислава, то надо надеяться, что у него для этого было «все», все необходимое. Было бы грустно, если бы столь логически построенная жизнь закончилась участью разбитой колонны. Это было бы, кроме того, дурным примером: целое поколение, которое Баррес учил жить активной жизнью, было бы обмануто. Оно должно было бы считать себя побежденным как те солдаты, которые не видят на холме фигуры величавого всадника, своего начальника.

Многие молодые люди верили в Барреса. Верили и люди гораздо более, чем он, зрелого возраста. Чему же он учил? Это не была, конечно, пропаганда успеха во что бы то ни стало. В юных умах есть врожденное благородство, которое не позволяет отдавать все силы беспринципной жизни: они стремятся достигнуть своей цели, достигнуть победы, но непременно путем борьбы. Полное самообладание, полное самоудовлетворение – вот задача, на которую указал Баррес. Средство, необходимое для ее разрешения, это – покорить варварство, нас окружающее, то, что мешает осуществлять наши планы, не дает развернуться нашей деятельности, разрушает наши удовольствия. Баррес был слишком умным человеком, чтобы заботиться о так называемой социальной справедливости, слишком тонким эгоистом, чтобы желать уничтожения привилегий, ему самому улыбавшихся. Он заставил толпу открыть себе двери крепости, которую она считала уже завоеванной. Эта тактика, свойственная будто бы одним только революционерам, характерна для всех честолюбцев. Сейчас она привела Барреса на первую крепостную стену. Но уже близок день, когда забудется буланжизм, и он, Баррес, проникнет в самое сердце крепости, в пороховой погреб. Проникнет, но не взорвет его.

Подобная психология присуща и многим другим людям, Жоресу, например, который тоже не станет поджигать пороха. Но Баррес, стоящий бесконечно выше его по своим расовым чертам, по своему уму, ставил на карту, носящую имя Власть, только половину своего достояния. Вторую ее половину, более продуктивную, он отдал с самого начала литературе.

Вряд ли Баррес написал когда-нибудь (если не говорить о первых шагах его литературной деятельности) одну книгу, одну страницу, принадлежащую к области чистого, абсолютно бескорыстного искусства. Эти писания на «злобу дня» (в том возвышенном смысле, какой придавал этому понятию Гете), обличали в нем настоящую оригинальность, определяли его действительные, редкие заслуги перед литературою. Кроме глубоких идей, кроме пропаганды эгоизма, они представляют собой ценность, равную произведениям чистой красоты. Вот почему Баррес на одних производил впечатление философа, на других – поэта. Поклонники, следовавшие за его триумфальной колесницей, принадлежали к очень различным умственным кругам. Баррес умел очаровывать и подчинять себе людей. Тайну этого очарования ученики старались объяснить себе самым методом его писаний. Некоторые следовали за ним только до известной черты, до культа личного Я. Они проповедовали индивидуализм, несколько дикий, но в результате давший хорошие плоды. По их воззрениям, лучший способ достигнуть всеобщего благополучия это – создать, прежде всего, свое собственное счастье: парадокс, из которого только путем больших усилий можно выжать определенную мысль. Мысль эта тоже заимствована у Гете. Вот на каком пути некоторые из учеников Барреса постигли новые элементы сентиментального идеализма. Конечно, Баррес обтесал немало умов. Другие ученики пошли еще дальше в понимании своего учителя. Чтобы достигнуть счастливой жизни, которая, по словам Сенеки, требует золота и пурпура, надо уметь нравиться, а чтобы нравиться надо делать вид, что твое мнение совпадает с мнением большинства. Они поняли, что следует быть буланжистом в известный момент, социалистом – в другой. Они поняли, что писать анархические романы надо тогда, когда общество относится к анархизму благосклонно, а комедию на парламентские темы тогда, когда скомпрометировавший себя парламент служит темой разговоров ординарной толпы за простым завтраком. Таким образом невольно и сам становишься предметом молвы, незаметно овладеваешь умами тех самых людей, которых презираешь и осмеиваешь.

Поделиться с друзьями: