Книга о смерти. Том II
Шрифт:
Глаза у купца чуть не выскакивали от напряженного рассматривания государя.
«Неужто вот это он самый и есть, его величество? Вот – этот вот?.. Ах ты, страсть какая!.. Совсем, совсем близко видно… Какой молодой, хорошенький… Вишь ты, сидит себе… Как это удивительно!.. Ура! Ура-а-а-а!..»
Между тем скромно сидевший на лошади Николай II загнул руку назад и, достав из кармана своего мундирчика батистовый платок, утер им свой вздернутый носик, пригладил усы в обе стороны и снова тем же движением спрятал платок в карман. В это время с Тверской спускались золотые кареты императриц, украшенные драгоценными камнями (самое великолепное, что было в зрелище); каждая карета была запряжена восемью белыми лошадьми, цугом, с белыми страусовыми перьями; придворные сановники стояли на приступках. Четыре лейб-казака, в пестрых костюмах и высоких шапках, сопровождали каждую карету пешком. На карете вдовствующей императрицы возвышалась корона; у молодой государыни еще не было этого божественного украшения: она только готовилась принять его, проходя через различные, долгие и сложные церемонии. Перед Иверской часовней кареты разъехались и остановились – одна по правую, другая по левую сторону помоста, покрытого алым сукном. Государь по-офицерски сошел с лошади. Императрицы в белых серебряных платьях с длинными шлейфами вышли из карет. Николай II взял их за руки, как в мазурке, когда делают фигуру qualit'e, и повел их вдоль помоста к иконе. Он переступал конфузливо, без всякого величия, с сыновнею нежностью к матери и с неловкою услужливостью перед женою, которая превышала его ростом. Но в эту минуту для всей массы – в особенности из отдаления – не существовало никакой критики. Эти три лица были для нее святыней. Мне было, по правде сказать, несколько жутко за этих женщин, распускавших свои серебряные шлейфы на подмостках всемирной сцены. Старая государыня, казалось, глотала слезы, вспоминая своего мужа и свою коронацию; молодая мучительно смущалась; ее щеки пылали; синие глаза выражали нервное утомление; рыже-золотые волосы жесткими завитками ниспадали на лоб ее растерянного лица. После коленопреклонения перед иконой (которого мы не видели), государь возвратился к своей лошади и поехал под Иверские ворота продолжать прерванную церемонию, а вслед за ним – пока императрицы усаживались в кареты – длинною пестрою лентою поскакали иностранные принцы. Тогда весь интерес процессии перешел на Красную площадь, где народ заждался, по случаю приостановки шествия пред Иверской часовней. Но я еще остался у того же окна, пока не тронулись кареты цариц. Когда же затем я присоединился к остальной нашей публике, уже сидевшей у окон, ведущих на Красную площадь, то увидел, что государь успел доехать до памятника Минина. Золотая карета вдовствующей императрицы только что выплыла из-под Иверских ворот, и здесь только я заметил, что эта Екатерининская карета все время качалась, как колыбель, на своих высоких вычурных рессорах и что улыбавшаяся народу старая государыня сидела в ней, как в лодке на бурных волнах, благодаря непрерывным толчкам московской мостовой. Прошло еще две минуты, и я уже увидел Николая II исчезающим, впереди кортежа, под Спасскими воротами Кремля. Возвратившись к окну на Тверскую, я застал на ней еще целую кашу золотых карет, тянувшихся в Кремль, с великими княгинями, принцессами и фрейлинами внутри. Интерес въезда был исчерпан.
III
Я остался в Москве. Меня втягивала напряженная, театрально-возвышенная, почти сказочная атмосфера столицы. До коронации оставалось еще четыре дня. Весна хорошела с каждым новым утром. Каждый раз, просыпаясь, я видел вокруг себя тот необычайно нежный золотой свет, который до скончания века будет радовать людей. Мы обыкновенно сходились с моим товарищем за утренним чаем и рассказывали друг другу все, что видели накануне. Его маленькая столовая выходила на восток и по утрам была светлее всех комнат. Как я уже говорил, все в ней было новое: поднос, ложечки, подстаканники, ситечко, сухарница, покрытая суровой салфеткой с русским шитьем, стулья и буфет. Экономка Арина поддерживала образцовую чистоту, покупала вкусные булки и клала на стол свежую газету. При молодом свете весны этот молодой хозяин и его молодые вещи действовали на меня обновляюще. Мне казалось, что все это – наше общее, недавно устроенное холостое хозяйство. После чая мы курили в узеньком кабинете. Письменный стол с красивым прибором и пресс-папье, юридические книги в аккуратных переплетах и просторный клеенчатый диван мне очень нравились. А когда затем мы переходили в гостиную, то я не без удовольствия посматривал на маленькую люстру с хрустальными подвесками, на зеркало между двумя окнами, на ковровую скатерть перед диваном и на пару желто-бронзовых канделябров, украшавших полку на печке. Вскоре после утренней беседы мы обыкновенно выходили из дому в разные стороны и встречались только на следующее утро.
Спустившись на улицу, я попадал в то же неизменное море флагов, щитов, ламповых нитей, декораций и т. д. Во всех лучших украшениях преобладало изображение короны. Этот бриллиантовый символ монархии, созданный целыми веками, поневоле приобрел в моих глазах особую красоту. Он как бы выражал собою торжественное настроение народа, желающего видеть в царской власти сияющую и незыблемую святыню. Мне вспоминались слова Пушкина: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман»… Действительно, ведь если бы пришлось следовать рассудку, то никакой бы коронации не было. Чего, казалось бы, проще, как взять да и надеть корону, – прямо взять со стола и надеть. Вероятно, Николай II уже и клал ее себе на голову, когда примерял перед тем, как ее переделали по его мерке. Да мало ли что! Такое возложение на себя короны ровно ничего не стоит. А ведь вон что придумали: чуть ли не весь мир съехался в Москву на целых три недели ради одной той минуты, когда император наденет на себя корону. Сколько суматохи, сколько обрядов до этой минуты – и сколько пиршеств, сколько ликования после нее!
Государь в самый день въезда переехал с женою в Нескучное, за Калужской заставой, – в чудесный Екатерининский дворец, окруженный громадным вековым садом. Оттуда молодые супруги ежедневно приезжали часа на два в Кремль для различных церемоний, как то: приема послов, освящения государственного знамени и т. п. Там же, в Нескучном, они и говели, так как во время обряда коронования им предстояло принятие св. Даров.
Во все эти дни каждому невольно думалось, что эти супруги сияют над целым миром с высоты Кремлевского холма, в виде недосягаемой четы юных богов. Все, что теперь суетилось, надеялось, радовалось, блистало и важничало в переполненной Москве – все это находилось под их стопами. Прибавьте к этому весну и предполагаемую влюбленность этой божественной четы…
Улицы продолжали кипеть блестящим оживлением. На каждом шагу попадались «знатные иностранцы» и нарядные иностранки. Моды того сезона были как бы созданы для тоненьких женщин: длинные тальи; узкие рукава, чуть взбитые на плечах и спускающиеся на кисть руки до самых пальцев; юбки колокольчиком, широкие в основании, с обильными складками, без шлейфа; круглые шляпки с целым садом больших колеблющихся цветов.
Самые изящные образцы таких туалетов можно было видеть теперь в Москве. Рестораны «Славянского базара» и «Эрмитажа» были битком набиты знатью, сановниками и всевозможными мундирами. В часы завтрака и обеда трудно было добиться места. За отдельными, заранее заказанными столами усаживались только «баловни судьбы»: дипломатия, двор, миллионеры. Здесь можно было видеть и расплывшуюся желтую старуху с громкой фамилией, окруженную молодыми карьеристами; и подкрашенную тощую княгиню, имеющую вид самой дешевой кокотки, и цветущее общество изящных молодых женщин, разрумяненных шампанским, перекидывающихся страстными взглядами с благообразными и выхоленными кавалерами своего стола. Все это сорило деньгами, пировало, выставлялось и кокетничало только благодаря разрешенным всем и каждому веселию и расточительности в ожидании коронации.
Весеннее солнце добилось-таки своей победы. Накануне коронации был уже совсем ясный день. Я полюбопытствовал пройти к Успенскому собору. Там я застал настилку алого сукна на помосты для предстоящего шествия. Вход к этому зрелищу, к моему удивлению, не был загражден, но мне ежеминутно казалось, что меня выгонят. Страшно было даже вступать на это новое, лоснящееся, красивое сукно. Однако по нем проходили и рабочие и солдаты. Все пространство между Успенским и соседними соборами было им покрыто вдоль широких помостов с белыми перилами по сторонам, и теперь заканчивалась драпировка всего этого пути. На одном из проходов я завидел издалека великого князя Владимира Александровича. Он покрикивал на своих спутников, распоряжался и что-то указывал. Мне, однако, удалось не встретиться с ним, и я подошел к самым дверям Успенского собора. Но входить в него можно было только по билетам. Оттуда вышел Репин, готовивший эскиз коронации. Мы поздоровались с ним среди этих приготовлений под лучами великолепного майского солнца, и разошлись.
В тот же день мне удалось достать билет на трибуну в Кремль, т. е. на весьма замкнутое пространство, прилегающее к Успенскому собору, – иначе говоря, на всю территорию алого сукна, по которой пройдут коронационные процессии. Мне помог только исключительный случай: одно важное лицо заболело и его билет был переписан на мое имя. Пока мой билет заготовлялся в канцелярии, директор Департамента общих дел уже совещался с кем-то насчет завтрашней депеши в Петербург. Обсуждали первую фразу: «Священное коронование совершилось». Она показалась сухою; в ней чего-то недоставало. Вспомнили депешу предыдущей коронации. Там было сказано: «С Божиею помощью, совершилось», и эта редакция была принята. У обоих совещавшихся сановников были очень красивые коронационные бутоньерки в петлицах: бледно-голубой бантик и над ним императорская корона матового золота.
К вечеру, отягощенная флагами и декорациями, переполненная приезжими со всех концов мира, Москва уснула.
Утро 14 мая было очаровательное. Все небо, из края в край, синело без единого облачка. Нахлынуло совсем летнее тепло. Спозаранку, общим хором загудели колокола – и гудели настойчиво, непрерывно, мощным праздничным басом. Это была удивительная, необыкновенно важная и в то же время чрезвычайно простая симфония, потому что среди общего гула разнообразнейших колоколов все время обозначался один и тот же ритм, отбивавший «раз-два». Получалось нечто веселое и торжественное. Казалось, что колокольный звон идет на сорок верст вокруг Москвы и что даже с отдаленных полей к нам долетают тонкие звуки сельских колоколен.
Все стремилось к Кремлю: пешеходы, коляски, кареты, ландо. Несмотря на ранний час, все проезжающие дамы были расфранчены и почти все в белом. У подножия Кремля я застал уже плотную массу пустых экипажей, оставленных приехавшими, и запрудившими проезд вокруг Петровского сада. Толпа мужиков бежала вверх, под арку одной из башен, и я решил войти в Кремль вслед за ними, между двумя шпалерами конных казаков. Народ, среди которого я протискивался, был народ уже отобранный полициею, но когда я дошел с ним до пролета арки, то многие из мужиков были прогнаны обратно, а насчет себя я узнал от полицейских, что с моим билетом надо пройти через Тайницкую башню. Возвращаться против напирающей снизу толпы было очень трудно, тем более, что приходилось лавировать среди казачьих лошадей и можно было даже попасть под нагайку. Спускался я довольно долго, но спустился благополучно. Тогда я увидел, что к Тайницкой башне нужно пробираться между лошадиными мордами и дышлами скопившихся внизу экипажей. Я шагал бодро и увиливал искусно среди всех этих препятствий. Вот уже надо мной и Тайницкая башня. Запыхавшись, я остановился. У подошвы холма стояли полицейские. Они меня почтительно пропустили, и я стал взбираться наверх по узкой пустой тропинке, поднимавшейся к башне среди зеленеющей травки. На вершине меня опять проконтролировали два каких-то пристава, и я вступил в маленький коридор, забранный досками. В конце коридора была открытая дверь – и тут я сразу попал в самый центр торжества, т. е. взошел на трибуну для зрителей, рядом с красным крыльцом. Впечатление было ошеломляющее.
Я очутился в великолепном цирке под открытым небом. Стены этого цирка состояли из трибун и Кремлевских соборов. Позади этой ограды исчезла вся остальная Москва. Там были тысячи тысяч народа, сдавленного, преследуемого, толкающегося, любопытного и ничего не видящего, кроме Кремлевских колоколен, под сенью которых ему воображались теперь неописуемые чудеса. А мы сидели удобно, как в театре, и все видели.
Внизу, под нами, была арена цирка. Она состояла из свежего алого сукна, лежавшего широкими путями по всем переходам предстоящей процессии. Белые решетки окаймляли эти пути. Кавалергарды в латах, как римские воины, стояли на равном расстоянии друг от друга вдоль белых решеток по обеим сторонам всех изгибов красной дороги. Остальная земля, во всех впадинах между помостами, была заполнена плотной массой мужицких голов. Там же, в одной из впадин, была воздвигнута эстрада для придворного оркестра. На ней толпились музыканты в красных мундирах, с золотыми и серебряными трубами. Все это пестрело широким ковром у наших ног. Белые стены соборов и другие трибуны, подобные нашей, переполненные богатой и сановной публикой, чинно щебетавшей в тихом солнечном воздухе, – ограждали со всех сторон эту арену. Два резких, светлых пятна выделялись внизу, на арене, – два балдахина, приготовленных: один для старой государыни, другой – для новой императорской четы. Первый поменьше, второй побольше и подлиннее. Ослепительно-белые пучки страусовых перьев увенчивали их плоские кровли, как бы стройным рядом совершенно одинаковых букетов. Вид этих балдахинов из ярко-золотой парчи, с кокетливыми фестонами, цветными гербами и сверкающими кистями был необыкновенно радостный. Несмотря на тяжесть материалов, они казались легкими. О погребении, при котором также употребляются балдахины, невозможно было и подумать. Казалось, что и самое бракосочетание вещь слишком будничная для того, чтобы прикрывать жениха и невесту подобною сенью. Нет! Это были навесы чарующие, созданные воображением для чего-то избранно блаженного.
По свободному полю алого сукна изредка проходили блестящие военные или статские сановники. Вокруг меня, на нашей трибуне, только и виднелись, что звезды да аристократия обоего пола. Влево от нас поднималась лестница Красного крыльца. Оглянувшись вверх, я увидел высоко над собою, вдоль всего длинного балкона Кремлевского дворца, густую толпу придворных дам в кокошниках и вуалях, унизывавших собою балкон, как зрители в райке громадного театра.
Был еще только девятый час утра. На кого ни посмотришь – на всех парадные одежды, у всех веселые лица, с одним общим выражением: «Увидим, посмотрим». Самое ожидание как бы доставляло удовольствие. Погода была прелестная. Бесконечная пестрота публики развлекала зрение. Звон Москвы разливался в нежном воздухе. Юное солнце золотило верхнюю часть Красного крыльца, белые стены соборов, арену, обтянутую пурпуром, – латы, каски, перья, парчу, галуны, шитье на мундирах, легкие туалеты дам на трибуне дипломатов, расположенной против дворца. Наша трибуна еще скрывалась в светло-голубой тени. На колокольне Ивана Великого, в двух местах, как два тонких ожерелья из черных птиц, высоко виднелась крошечная публика, попавшая туда по особым билетам. Эта публика действительно казалась нам стаею птиц, заглядывавшею с высоты неба в наше великолепное убежище, отовсюду огражденное от малейшей помехи.