Книга прощания
Шрифт:
Он зачерпывал мороженое из костяной трубы ложкой — зачерпывал так умело, что на ложке оказывалось не больше лепестка. Он стряхивал лепесток в вафельную формочку — один, другой, третий. Как лепестки, эти маленькие порции и не приставали друг к другу, так что и в самом деле несколько мгновений перед нами была роза… Потом он закрывал формочку другим кружком вафли, парным к тому, который лежал на дне формочки, и подавал. И тогда оно въезжало в рот, это розовое колесо! Да, да, въезжало в рот!
Дешевое издание, однотомник. Это большого формата, толстая, с разъезженным переплетом книга. Нетрудно представить себе этот переплет, откинув верхнюю крышку которого видишь решетчатую уличку коленкора…
Книга называлась «Пушкин». Я еще не умею читать, я еще не знаю, что значит — поэт, стихи, сочинение, писатель, дуэль, смерть; это Пушкин — вот все, что я знаю.
Когда я был ребенком, Пушкина издавали, как и теперь иногда, в виде однотомника. Тогда это была размером в лист, толстая книга с иллюстрациями — они были расположены по четыре на странице — в виде окна, что ли. Пожалуй, именно в виде окна, где каждая створка — картинка. Были иллюстрации и во всю страницу. Например, плавучая виселица к «Капитанской дочке». О, как было страшно смотреть на эту иллюстрацию!
У Пушкина есть некоторые строки, наличие которых у поэта той эпохи кажется просто непостижимым [280] .
Когда сюда, на этот гордый гроб, Придете кудри наклонять и плакать.«Кудри наклонять» — это результат обостренного приглядывания к вещи, не свойственного поэтам тех времен. Это слишком «крупный план» для тогдашнего поэтического мышления, умевшего создавать мощные образы, но все же не без оттенка риторики — «И звезда с звездою говорит».
280
У Пушкина есть некоторые строки… —Олеша неточно цитирует «Каменного гостя». Строфа звучит так:
Когда сюда, на этот гордый гроб
Пойдете кудри наклонять и плакать…
Не есть ли это воспоминания о портретах Брюллова — это «кудри наклонять»? Или передача того мгновенного впечатления, которое получил поэт, вдруг посмотрев на жену, которую знаем мы в кудрях?
Во всяком случае, это шаг поэта в иную, более позднюю поэтику. Ничего не было бы удивительного, если бы кто-либо, даже и любящий поэзию, стал бы не соглашаться с тем, что эти два стиха именно Пушкина.
— Что вы! Это какой-то новый поэт! Блок?
Такого же порядка строки из «Пира во время чумы»:
…Ненавижу
Волос шотландских этих желтизну!
Во-первых, поэт мог сказать спокойней:
Этих волос шотландских желтизну!
Остался бы тот же пятистопник, и все было бы, так сказать, классичней. Однако Пушкин составляет строчку как раз нервную, даже истерическую — в соответствии с полом и настроением действующего лица.
Затем определение цвета волос посредством слова «желтизна» — ведь и тут какое-то новаторство, какая-то живопись, не применявшаяся до того в стихах. Тоже, сказали бы мы, «крупнопланная» живопись. Начни кто-либо спорить против принадлежности этих строк Пушкину, ничего в этом не было бы удивительного.
— «Волос шотландских этих желтизну»? Постойте… Тихонов?
Мы имеем, в конце концов, право выбрать из всего Пушкина те строки, которые нам нравятся больше всего.
В самом деле, есть же какие-то строки на весах Гомера или Данте, дающие наибольшее отклонение стрелки!
При одном счастливом прочтении строчек [281]
Там упоительный Россини,
Европы баловень, Орфей!
я заметил, что слово «Орфей» есть в довольно сильной степени обратное чтение слова «Европы». В самом деле, «евро», прочитанное с конца, даст «орве», а ведь это почти «орфе»!
281
«Там упоительный Россини…»— Из «Отрывков из “Путешествия Онегина”».
«И пусть у гробового входа…»— Из стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829).
Таким образом, в строчку, начинающуюся со слова «Европы» и кончающуюся словом «Орфей», как бы вставлено зеркало!
Из всех пушкинских строк лучшей кажется нам одна — вот эта:
И пусть у гробового входа… [282]
Пять раз подряд повторяется «о» — «гробового вхо…». Вы спускаетесь по ступенькам под своды, в склеп. Да, да, тут под сводами — эхо!
Он очень страдал во вторую ночь, кричал. У него был перитонит. Что это — боль? Почему я, о существовании которого природа даже и не знает, испытываю боль, — то есть нечто такое, что еще и угнетает меня, как бы наказывает? Кто меня наказывает? Что это — боль? Сигнал о добре и зле?
282
«И пусть у гробового входа…» — Из стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829).
Я не имел ни малейшего представления о том, как создаются стихи. Я был гимназист — стихи мы учили наизусть: Пушкина, Лермонтова, Плещеева, басни Крылова,_ Дмитриева, силлабические стихи Кантемира, стихи Майкова…
Майкова — «Кто он?» — о Петре Великом, как он скачет по глухим местам в районе строительства Петербурга и, встретившись с крестьянином, разговаривает с ним.
Я помню: выученное наизусть декламировали, стоя у кафедры лицом к классу.
Ехал всадник, пробираясь К светлым невским берегам.
— Прочтите стихи.
И мы, морщась и моргая от желания вспомнить и прочесть до конца, читали.
Басню декламировали с выражением немного бабьим, поучительным, пожалуй, в стиле Малого театра (хоть мы, будучи одесскими мальчиками, мало что о нем знали).
Может быть, лучшие строчки поэта, написанные на русском языке, это строчки Фета [283] :
В моей руке — какое чудо! —
Твоя рука.
Там дальше — «а на земле два изумруда, два светляка», — но довольно и этих двух!
283
строчки Фета… — Из стихотворения «Я повторял: когда я буду…» (1864).
Между прочим, в тех такой старый и такой обобщенный смысл, что их можно взять эпиграфом к любой книге, где действуют люди. К «Войне и миру», например, к «Божественной комедии».
Он сидит на портрете, похожий на еврея, даже на раввина, с неряшливой бородой, в которой, кажется, он скребет пальцем. Странно представить себе, что это великий русский лирик. Он был кирасиром, охотником на медведя. Это у него на охоте медведь нанес раны Льву Толстому. За фигурами Пушкина и Лермонтова скрыт Фет. Между тем он не меньше — как лирик, просто он писал иначе.
Какие замечательные фамилии в пьесах Островского. Тут как- особенно грациозно сказался его талант. Вот маленький человек, влюбленный в актрису, похищаемую богатыми. Зовут — Мелузов. Тут и мелочь, и мелодия. Вот купец — хоть и хам, но обходительный, нравящийся женщинам. Фамилия Великатов. Тут и великан, и деликатность.
Перед нами соединение непосредственности находки с отработанностью; в этом прелесть этого продукта творчества гениального автора; фамилии эти похожи на цветки…
Вдову из «Последней жертвы» зовут Тугина. Туга — это печаль. Она и печалится, как вдова. Она могла бы быть Печалиной. Но Тугина лучше. Обольстителя ее фамилия Дуль-чин. Здесь и дуля (он обманщик), и «дульче» — сладкий (он ведь сладок ей!).